Книга путешествий по Империи — страница 40 из 63

— Ну уж, — рассмеялся я, — дедушка Крылов не отнимет приоритет у Лоренца. Он никак не имел этого в виду.

— Но выразил он именно это. Другого объективного смысла в них не нахожу.

Беседа наша в очередной раз зашла в тупик. Сильно мы уклонились вбок. Мы одышливо карабкались на дюну. Мир был выкрашен в два чистых цвета: желтый и голубой — мечта сюрреалиста. Поверхность дюны была аккуратнейшим образом гофрированной, как песчаное дно в полосе прилива, — еще одно указание на то, что мы живем на дне в прямом смысле: эту рябь навевал ветер. Мы безжалостно разрушали безукоризненную эту поверхность, на которой не было следа человеческого. Поверхность была то твердой, как на отмели, и тогда мы оставляли ровненький и плоский босой след, то вдруг оседала под ногой, песок осыпался, вместо следа оставалась бесформенная коровья яма. Так шаг за шагом не ведали мы, какая нога ступит твердо, а какая провалится. Ветер сдувал с гребня песок, покалывая кожу; по склону перекатывались прозрачные трупики жучков и паучков, высушенные и выбеленные песком и солнцем. Редкая былинка торчала, склоняясь из этого сплошного желтого — вокруг нее был обведен магический кружок, — казалось, солнечные часики произрастали здесь и там, что как-то таинственно рифмовалось с песком, может, из ассоциации с часами песочными. До происхождения этих кружочков я допер сам, не успев задать лишнего вопроса доктору: под ветром былинка склонилась и остреньким концом чиркнула по песку, проведя дугу — так, за день, склоняясь под ветром во все стороны, прочерчивает она идеальный круг, укоренившись в центре. Трогательно это ее частное владение! Еще легкий птичий след, не разрушавший, как наш, одиночества этой поверхности, попадался изредка в какой-то геометрической связи с солнечными часиками травинок, да пролетела, шатаясь над желтым, на голубом — выцветшая бабочка. Маленькие черненькие жучки покусывали, как раскаленный песок, были похожи на песок, были ожившим песком. Божьи коровки в фантастическом количестве шли через пустыню к морю, неумолимые; вниз катились их высушенные, погибшие пятнышки. Сказать про тишину — ничего не сказать: в руках у нас были сандалии. Еще реже травинок из леска вдруг коротенько торчал розоватенько-голубоватенький микроцветочек — нежнел.

Фиалка в воздухе свой аромат лила, А волк злодействовал в пасущемся народе, Он кровожаден был, фиалочка — мила: Всяк следует своей природе.

— Вот именно, — осыпался на меня сверху со струйкой песка голос доктора. — Здесь то же самое сказано точнее и короче.

— Это — Пушкин, — сказал я. — Он не делает ошибок. Он — гений.

— Не знал. Не вижу здесь доказательств гения. Это очевидно. Точность не заслуга, неточность — грех.

— Так это же с юмором… — удивился я докторовой прямолинейности.

— Что ж юмор… — сказал доктор. — Он, конечно, подправляет неточность. Но сказанное с окончательной точностью в юморе не нуждается.

— А бывает такое — окончательная точность?

— У вас не знаю, а в науке — да.

— Ну да!.. — Я вложил в эту реплику столько иронии, сколько мог.

— Да вот тот же Лоренц, о котором мы сейчас беседовали, — парировал доктор. — Это что, всерьез до неточности или смешно до точности? Ни то и ни другое — просто точно.

Я согласился и нашел ход.

— Да, он точен. Ну а как же тогда быть с человеком?.. Вы же уклонились от точного ответа. Может ли быть человек точен в определении чужого существования, не точно представляя себе даже свое собственное?

Я был доволен. Вслед за доктором — еще шаг — и я стоял на вершине дюны.

Я успел настичь его вопросом на подступе — и хорошо: здесь бы я его забыл. Сказать, что отсюда открывался вид, — тоже ничего не сказать: я бросил сандалии на песок для свободного жеста руки, которого не произвел. Я смотрел то на одно море, то на другое, но можно их было видеть и одновременно: Западное море было в этот ветреный (открылось на вершине…) день сапфирового цвета с белейшими, как облачка, и словно бы неподвижными барашками. Оно было таким синим, что начисто, будто впитывало, лишало цвета небо над собой. Так что, когда я на него смотрел, то чувствовал себя слегка вверх ногами, будто стоял на голове и смотрел под ноги на небо. Я смотрел на Восточное море: здесь, ровно наоборот, небо выпивало цвет моря, в нем остановились легкие перистые барашки, а обесцвеченная тишайшего, лайкового штиля вода теряла свою поверхность, походя на небесное марево. Западное море было настоящее: соленое, бездонное, а за горизонтом, милях в трехстах, плавала разбогатевшая Швеция. Восточное море было почти пресным, мелким заливом, всего в тридцати километрах литовский берег. Но не было отсюда равно видно ни Литвы, ни Швеции: оба моря равны и безграничны, глубоки и солены на вид.

— Да, я вам не ответил на вашу атомную бомбу. Ведь вы ее имели в виду, считая человека столь уж чрезвычайно сильно вооруженным? — У меня все еще кружился в голове Восток и Запад, небо и море, и земли под ногами не было. Именно что ее не было и на самом деле, но это я понял еще позднее. Я кивнул. — Видите ли, оружие массового уничтожения нельзя считать вооружением в том смысле, о котором мы говорили… Если уж проводить биологические параллели, на что вы меня так бестактно толкаете, то какую-то аналогию с оружием массового уничтожения можно обнаружить в механизмах регуляции численности вида — это гораздо более сложная область, чем та, которой мы касались… Но, в общем, некоторые кажущиеся таинственными до недавнего времени явления получают свое объяснение… как бы сказать… В генетическом коде есть… Это будет вам сложно. Короче, в природе предусмотрены некоторые вещи… Но бомба- это все-таки чисто человеческое, и, без вашего насилия, я бы такой аналогии проводить не стал…

Я не все понял, оглушенный возникшим здесь зрелищем, но с истовостью репортера не отступал:

— Ну хорошо. Отбросим это. Но человек — биологическое существо?

— В трех неоспоримых проявлениях: он размножается, питается и умирает, как животное.

Ах, поразила меня эта фраза!

Этому месту как-то существенно присуща смерть, хотя со всех точек зрения тут сущий рай. Я уже заикался о некой чрезвычайной воплощенности, свойственной именно этому месту. Не знаю, много ли подобных точек на нашем глобусе, — я увидел такую впервые и с тех пор такой же не видел. И каждый раз, возвращаясь сюда (возвращаясь, а не приезжая…), я обнаруживал ее в том же стойком значении. Я обещал объяснить особенность ощущения этого географического небытия и дважды откладывал — не мог объяснить себе.

Я говорил, что здесь все как в первом учебнике, что здесь наконец разрешается то, почти незамеченное, детское разочарование несоответствия. Преподанное не соответствует действительному — это и есть смысл нашего образования, образования нас — первая трещинка опыта, залегшая в подсознание, которой предстоит быть размытой течением жизни до размеров оврага, быть может тоже более похожего на овраг в учебнике, чем на овраг в природе. Ах, эта картинка плохой печати, где цвет наползает на цвет, отменяя и усугубляя линию! Именно тот апокалиптический овраг был обнажен, напоминал мертвое дерево, молнию, мозг! Наши юные романтические образы бились, как волны, о бетонный берег действительности: навестив чуждую троюродную тетю в знаменитом портовом городе, мы не видели ни кораблей, ни моря; на нулевом меридиане мы не обнаружим ни линии, ни нуля; из-за деревьев ведь и впрямь не видно леса.

Здесь все было заповедно, в этом заповеднике, — география в том числе: море, залив, дюны, берега, лес, травы, и небо, и птицы не только имелись здесь в самом близком соседстве, но и соответствовали тем самым сокровенным представлениям, связанным с произнесением про себя, закрыв глаза, слов: залив, лес, птицы… Овеществление понятий, осуществление словаря.

Здесь пространство будто бы меньше на одно измерение. За счет этого два другие раскрываются полностью.

Здесь теснее на одно, зато просторнее на два… Поскольку теорию относительности трудно пояснять каким-либо доступным нам в опыте примером, математики предлагают вообразить себе некоего юмористического персонажа, существующего в двухмерном пространстве. Признаться, его не легче себе представить, чем саму теорию. Однако здесь, на Косе, я мог существовать почти как такой, более чем плоский человек — в один лишь профиль. Должен сказать, что существованию этого бедняка, обделенного на измерение, можно лишь позавидовать.

Я мог выйти, скажем, из своей будки на западный берег и пойти вдоль моря на север по кромочке прибоя, не встречая ни одного человека, голый, как Адам. И так идти и час, и другой, и третий — целый день, и всю ночь, все так же не встретив человека, все так же на север, как по компасной стрелке. Я бы шел так, пока мне не надоест — скажем, час и другой по западной кромке вдоль шоссе на север… а как мне надоест, то и повернуть: перейти шоссе и поплестись назад уже по восточному берегу, но уже строго на юг, но опять по кромке воды, но опять вдоль шоссе, но точно так же имея безграничную воду слева и шоссе справа… Коса вытянулась с юга на север (с неба или по карте по ровной прямой) на сотню километров, а в месте, где я на ней жил, была не шире километра. Так я и разгуливал по этому географическому лезвию лишь на север или на юг, балансируя между западом и востоком.

В ранней школе, я помню такие трогательные зоогео-графические карты, покрытые профилями зверей соответственно зонам их распространения. Поскольку это были наглядные учебные пособия, то узнаваемыми на карте должны были быть прежде всего звери, и это приводило к нарушению масштабов совершенно катастрофическому. Какой-нибудь зайчик покрывал собою Бельгию и Голландию вместе взятые, и кусочек Дании помещался между ушами. Какой-нибудь баран с баснословными бубликами рогов стоял передними ногами по одну, задними по другую сторону хребта Гиндукуш, не говоря уже о слоне (пропорции зверей соблюдались на такой карте с большей строгостью), который легко накрывал собою любую из новоразвивающихся стран. Эта карта невольно сильно преувеличивала место зверей в современном мире, отменяя в детском сознании беспокойство за их судьбу на долгие годы. Так вот на Косе и эта карта вспоминалась как не такое уж и большое преувеличение. Не говоря уже о зайцах, потому что я о них говорил, в каждую свою прогулку мы имели все шансы встретить косулю, а если повезет, то лису или даже кабанчика. И когда такой зверь в нескольких шагах