Книга путешествий по Империи — страница 47 из 63

моем вытаращенном глазу, но от этого испуг мой только возрос. А дальше запалило и засверкало с такой частотою, что свет от вспышки до вспышки не успевал померкнуть в глазах — избушка моя была охвачена розово-белым пламенем. Я различал при этом свете карту над кроватью: все жилки рек и железных дорог и кружочки городов; пыхнуло — и я прочел бессмысленное слово «Амстердам». Такого города больше нет, равнодушно подумал я, Голландию уже смыло… Я не уверен, были ли у меня отчетливые представления о том, что происходит: столкновение с кометой, взрыв атомной бомбы, отрыв атмосферы, потоп или я схожу с ума, — одно мне было ясно: конец. Чтобы придать себе немножко бодрости, я повторил вслух его синоним. Этот висельный юмор не выручил меня. Я не знал, что обычно делают в таком единственном случае, как конец света, — опять одно мне стало ясно: я ни за что не хочу погибнуть именно здесь, на этой постели и в этой будке. На тех же четвереньках я сполз с кровати и. мыча от ужаса, лбом отворил дверь. Это было правильно, что я выполз на карачках: вода лила стеной, и в другой позе было бы невозможно дышать. Здесь было еще светлее, чем в домике, сверкала, гранясь, вода. Из-за черных стволов сосенок я понял, откуда свет. Теперь я не умру в этом домике!.. — одно было сделано. Но мне не хотелось погибать и в этих тесных сосенках. Я деловито пополз на свет, желая — на открытое пространство. Быстро, как животное, я побежал на четвереньках, оставляя в сыром песке свой новый след. Так я выбрался на открытое место, к подножию дюн. Передо мною, над заливом, стояла огненная пульсирующая стена. Она была красно-желтого цвета. Грохот мощнее пушечного обнимал меня со всех сторон. Я остановился, завороженный зрелищем этого колеблющегося, плотного, гремящего занавеса. Больше у меня никаких решений не было, я не знал, что дальше делать, и я заплакал. Я захлебывался ливнем, а мне чудилось, что у меня стало столько слез. Я не хотел погибать. И не то чтобы мне так уж захотелось в эту минуту жить или не хотелось вот так погибнуть — мне не хотелось погибать таким. Я не был готов. В отчаянье я еще немного пополз вверх по дюне, волоча за собой как бы узелок с потрепанными и неизбытыми, как недвижимость, моими грехами: ненаписанное письмо матери, так и не подаренный дочке щенок, позор сегодняшнего многословия… не знаю, почему так мало и такие невинные припоминал я свои грехи, искренне готовый каяться во всем… наверно, подсознательно, хотел отойти для себя в лучшем виде. У меня не было намерения надуть Всевышнего — самым большим и позорным, покрывающим всю эту мелочь, был грех моей неготовности предстать перед Ним. Я вознес Ему какую-то мычащую молитву без слов и перекрестился. Это изумило и даже отрезвило меня: неким несомненным чувством я понял, что сделал это правильно. А ведь раньше… я хорошо помню, что никогда толком не знал, как надо креститься: слева направо, справа налево? как начинать — по вертикали или по горизонтали? пуп — последним или вторым, сколько перстов сложить?.. Я не был религиозным, но относился к храму с достаточным почтением — но перекреститься в нем никогда не мог не только потому, что это было как бы недостаточно оправдано и обеспечено, но и потому, что толком не знал, как это. Я косился на молящихся, стараясь усвоить, но то ли они крестились так мелко и часто, то ли… В общем, хорошо помня свое постоянное недоумение по этому вопросу, стоя на коленях у подножия дюны, перед огненной стеной, как перед Явлением, я так по-детски обрадовался, что у меня все это получилось! И так ловко бил я поклоны, так истово крестился, что ужас покинул меня, и страх, этот бич человеческий, смыло с меня водою. И больше я не помню, что…

Я и проснулся не помня. Вышел в раннее утро. Солнце сияло. Сверкали капельки на ветках. Курилась трава. Еще яростнее, чем обычно, щебетало птичье царство. Тащил мушью тушу муравей. Сотрудница Н. стаскивала клетки с чердака.

Все было на месте, прежний рай. Только словно еще голубее небо, еще желтее песок. Тем не менее утро показалось мне неискренним: оно прикинулось утром. Я искал примет измены — не находил. Оно делало вид, что не помнило, посмеивалось над ревнивцем. С кривой усмешкой попробовал я так же правильно сложить персты и перекреститься — рука не поднялась, я опять не помнил как. «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится». Хоть эта радость не изменила мне: в очередной раз обомлеть от точности языка. Хмурый доктор прошел мимо меня с помазком в руке, вернулся.

— Я всю ночь думал о нашем разговоре, — сказал он. — Я подумал, что нет ничего беднее, чем богатое воображение. Оно гипнотизирует обладателя яркостью первой же, как правило, самой банальной и примитивной картины. Пессимистический взгляд, по той же природе, как бы более убедителен. Мы не можем убедиться в сколько-нибудь далеко идущих причинах и следствиях на собственном опыте, мы не дождемся результатов своего опыта на протяжении своей одной жизни… Таков человеческий век — он не равен ни истории, ни жизни. Еще одна опора для пессимизма, его второй глаз. Оптимизм всегда покажется человеку молодому и честному неубедительным, вымученным, выгодным или продажным (каковым он сплошь и является)… Однако во всей этой игре всегда запасен ход, которого мы не учитываем. Назовите его как угодно: нашим ли неведением или волей Всевышнего. Вы вчера обозвали человека паразитом, заведшимся в «запасе прочности» Земли (ваши слова?), как в коже. Я почти согласился с вами. Все это, может быть, и так, но никто из нас не может не предположительно, не фантастично, а — практически оценить размеры этого запаса. Это как в карты: да, дорога, да, казенный дом и, конечно, дама… но- когда? Время не названо. Не определив временную координату, можно предположить что угодно, что-нибудь да совпадет. И если мы не можем определить этого коэффициента «запаса», то не можем определить и роли человека и прогресса. В равной степени как и то, что человек не остановится и срубит сук, на котором сидит, топором прогресса, — в той же мере можно предположить и вещь по смыслу обратную… Раз уж Земля наша все еще велика и достаточна для жизни, то не есть ли ее катастрофическое уменьшение в нашем сознании (коммуникация, информация и т. д.), ее вопиющее оголение и разорение тоже в нашем сознании — лишь форма ее защиты, знак предостережения, сигнал, включенный много раньше реальной опасности, дабы мы успели внять и успеть… То есть я считаю, что скорость нашего представления об опасности — не пропорциональна реальному положению Земли, и в этом тогда, выражаясь в вашей терминологии, — «запас прочности» человека, гарантия успешного (опять от слова «успеть») обучения наглядностью прогресса; то есть ускорение прогресса не слишком велико, а достаточно велико, как раз чтобы успеть до катастрофы. Быть может, совсем скоро — выпускной класс, конец среднего обучения человечества… постановка опыта в школьной лаборатории, фальшивый взрыв… искрит в кабинете физики, воняет из класса химии — не больше.

Я почему-то обиделся. Обиделся, что я — «молодой» (хотя и «честный»). Тоже мне старик. Года на два меня моложе. И тут вдруг, повернувшись, дошла и мысль. Мысль о том, что наше представление о реальности может оказаться быстрее реальности, что в этом — залог, в этой высокой реакции… эта мысль показалась мне новой, несмотря на ее жизнеутверждающий смысл. Практический опыт заставлял меня криво усмехаться: я ли не свидетель, что люди не обучаются ничему, что им хоть кол на голове теши… Но — «всегда есть в запасе ход…» — так он сказал… Этот ход мне нравился.

Утро было прелестным. Если оно и прикидывалось, то это получалось у него еще лучше, чем на самом деле. Я вышел к ловушке… Еще не просохшие ее сети, отяжелев, провисали крутыми кривыми. В самой узкой ее части был последний приемник, где томились пернатые узники. Их было не так много: две или три воробьиных… Я услышал за плечом несколько странный, незнакомый, но отчетливый смех. Будто ко мне подошел прокуренный, небритый, малость безумный старик… Откуда бы здесь такому?.. Оглянулся на… Никого. Пришлось мне на всякий случай пожать плечами. Тогда оттуда же тот же старик, дразнясь, отчетливо каркнул. Я оглянулся гневно и увидел Клару. Она заняла удобное, просторное место на нетолстом и нетонком суку и комфортабельно наблюдала за мной и за ловушкой. Увидев, что я ее увидел, она повела себя более чем странно: клекотно, взахлеб раскаркалась, — карканье это, по прежней нелепой ассоциации, напоминало хохот; захлебнувшись, она перевернулась на ветке, покачалась вниз головой, подкаркивая; затем, ловко вернувшись в прежнее положение, снова разразилась порывистым карканьем, от восторга маша крыльями и нетерпеливо переступая, но вовсе не собираясь взлететь. Я осмотрел себя: чем я мог вызвать такое ее поведение? — это было нелепо, это был не я… Я внимательнее проследил ее взор — и лишь тогда увидел посреди ловушки мечущуюся большую птицу. Черт ее знает кто это была так быстро она металась: совка, сойка, кукушка? Не сорока… птица не меньше Клары. Она угодила в ловушку, металась в поисках выхода и, неизбежно ткнувшись в сетку, шарахалась и спускалась глубже и ближе к тому окончательному приемнику, у которого наблюдали мы с Кларой. Выход по-прежнему был ближе к пленнице, чем конец ловушки, и он был широко раскрыт в отличие от стремительно сужающегося горла ловушки, — однако птица, как ни сопротивлялась, подвигалась лишь вглубь. «Странно, — подумал я за нее, ведь тебе сейчас проще вылететь, чем влететь…» Клара искаркалась вовсю. И это не было сочувствием или призывом. Это по-прежнему напоминало смех. Она переворачивалась, раскачивалась вниз головою, как «ой, не могу!..», и снова восторженно и счастливо захлебывалась как бы хохотом. Вдруг я понял, что хохот это и был. Никакого сомнения. Помнится, я расспрашивал доктора о чувстве юмора у зверей… я получил теперь ответ. Кларе было невыносимо смешно: в ловушку попала птица, равная ей. Я уже говорил: такое случается достаточно редко — крупные птицы умнее и понимают ловушку. Была, конечно, и доля жестокости, низкого торжества (не я!) в Кларином смехе. Но это был именно смех. «Экая дура! карр! — хохотала Клара. — Такая большая! Карр-карр! И такая дура! Кр-р…» Может, ей и впрямь была так поразительна глупость большой птицы, что и личного торжества никакого не было. Дур-ра!