Книга пути — страница 31 из 45

— Ты говоришь так, точно поклоняешься поэзии, как богине!

— Я не поклоняюсь ей, как богине, но помню, что Икбал сказал, что он как легковоспламеняющийся тростник. На него упала искра, а свежий утренний ветер раздул ее, и сухой тростник горит, как порох, и зажигает своим пламенем сердце друга...

— Ача! Хорошо, очень хорошо! — Катта-Улла прищелкнул языком в полном восторге. Он медленными глотками пил чай, ему было сытно и уютно, но все же он не мог никак принять до конца перемену, происшедшую с его другом. Времена другие, но как жестокий, крепкий человек пограничных стычек и походов стал толстым, спокойным любителем стихов? Это невозможно было понять. Никогда раньше он не подозревал, что в этом неистовом молодом искателе приключений обнаружится душа таможенного чиновника, ушедшего в разговоры, мирные приказания и стихи.

Наир-хан, как будто отвечая на тайные мысли гостя, говорил, затягиваясь и прислушиваясь, как булькает вода в кальяне.

— Мухаммед Икбал родился в Стиалкоте, откуда родом и я. Он учился даже в Англии, он превзошел всю мудрость мира. Знай, что великий полководец и покоритель царств Бабур был прекрасным поэтом, которого помнят и сегодня. «Бабур-наме» — великая книга, которую читают в школах и университетах. Икбал — это голос наших народов. Он назвал нашу страну Пакистаном. Я знаю наизусть множество его стихов. Я даже достал розовый куст из его сада и посадил его чуть выше этого дома, в горах. Туда идти недолго. И никто не трогает этот куст, потому что имя Икбала охраняет его. Я подрезал так розы, что только одна выше всех, яркая, единственная, роза поэзии, цветет там. Роза одна, как и Икбал один. Поэт из Таджикистана читал наизусть Джами, и Саади, и Икбала. Я провел с ним восхитительные минуты. Я поднялся с ним на гору и показал эту розу ему. Советские поэты были в восторге от того, как у нас ценят стихи. Не в каждой стране встречают дорогих гостей стихами, и не в каждой стране гости тоже отвечают стихами.

Я сам не пишу стихов. Но в юности писал, когда еще учился, а ты знаешь, что я получил хорошее образование, однако родные хотели, чтобы я стал военным, и я был неплохим офицером. Но всегда, особенно в наших суровых горах, когда я слышал песни таких горских девушек, как твои, я решал, что уйду с этой тропы, где мне наскучили засады, и выстрелы, и отрезанные головы, в жизнь, где можно мирно работать и знать радости, не требующие  крови.

Старый хитрец Катта-Улла видел, что Наир-хан не притворяется, не обманывает его. Ему нравилось, что он не забыл старого, не стал важным и надменным и с ним можно говорить откровенно, сказать ему о себе все, что хочется сказать. И он начал так:

— Ты раскрыл себя, и я вижу, что, зная тебя много лет, я не знал тебя до конца. Я могу только сказать, что, когда мы с тобой проводили дни, полные тревог и опасностей, ты вел себя достойно, ты был воином, о котором говорило начальство в Пешаваре и давало тебе чины и отличия. Но ты всех перехитрил, потому что твою страсть, твой ум, все твои помыслы ты отдавал своей поэзии. Видно, это и есть твоя настоящая жизнь. Но не каждый раз к тебе будут приходить поэты. Могут прийти и другие люди, тайно или явно несущие с собой оружие и замышляющие против тебя и страны...

Пойми и ты меня. Всю жизнь с четырнадцати лет я в дороге со своим отцом, который любил блуждать по горам и нести тяжелую службу того времени. Не пересчитать, сколько раз я был ранен и сколько раз видел смерть. Ты знаешь, что за жизнь в горах. У кафиров за стол совершеннолетних садились даже мальчики, если они достигли совершеннолетия по обычаю горцев. А чтобы стать совершеннолетним, для этого юноша должен был принести старикам напоказ голову врага, отрезанную им собственноручно. И никто тогда не спрашивал, сколько ему лет. Он имел право садиться за стол со взрослыми воинами. Ты сказал, что тебе надоели отрубленные головы. Но такова была жизнь. Зато я знаю границу, как никто. Теперь я стар, и ноги мои говорят: не всегда мы тебя вынесем так скоро, как нужно, и руки не те. Глаза еще хорошо видят, может быть, потому, что я не портил их, читая книги. Я не скажу, что мне не нравилась моя жизнь, другой я не знаю. Темные ночи гнали меня в такие дебри, откуда нелегко вернуться и опытному следопыту. Я наслаждался, когда удавалась военная хитрость, и тогда, когда я, притворяясь кем угодно, проникал в стан врага и потом наносил верный удар сынам дьявола.

Я могу читать наизусть свои воспоминания, как ты — стихи. Вот и во сне я видел так ясно эту крепостицу на Вахан-Дарье, как будто я снова посетил ее. Я все помню. Все живет во мне. Мне было всего восемнадцать лет, когда я уцелел случайно. Вождь из Джондолы Умра-хан около Мастуджа уничтожил весь английский отряд, а я притворился мертвым, и был сброшен со скалы, и спасся. Я помню, как мы голодали в Читральском форту и как полковник Келли освободил нас. Наиб-уд-дин поднял момандов, и я пробежал с донесением пятьдесят километров, почти не отдыхая. Меня убивали и не убили сваты, перед тем как афридии захватили эти места и весь Хайберский проход. Это были дни безумия. Форты Мод, Али-Меджид, Ленди-котал были разрушены, сожжены, уничтожены. Трупы людей и животных валялись повсюду.

А сколько было пограничных стычек и троп, где платили головой за неосторожное движение! Из года в год я ходил по горам, сидел у костров, врывался в одинокие селения, отражал выстрелы из засад. Это была моя жизнь. Я сейчас лежу на матрасе в своем доме, где ковры, и посуда, и достаток, и еда, и покой, а что мне с ними делать? Я был как вольный снежный леопард, а сейчас я как леопард, пойманный в сеть. Такая была жизнь и позже. Одни красные рубашки у Пешавара чего стоили. А восстание племен против Амануллы! А хитрости племен, сражавшихся с Баче и Сакао! Гром войны потрясал горы. Все это было и живет в моих костях! И во всем этом я участвовал! О! — Катта-Улла горестно вздохнул и закрыл глаза.

— И все это кончилось. Ты говоришь, наступил мир. Я не хочу верить, что он наступил. Ты обманываешь меня невольно, потому что веришь в мир. А из-за похищенной коровы или случайного выстрела горы снова могут вспыхнуть, как тот сухой тростник, о котором ты говорил... Что делать храбрым, старым воинам в мирных твоих горах?

Афзал Наир-хан снова огладил бороду и, прижав в знак почтительности руку к груди, слегка поклонился.

— С великим вниманием я слушал тебя, но прости меня, храбрейший Катта-Улла, за то, что я сейчас скажу. Все это делал ты, не раздумывая о том, что служишь в конце концов английским сардарам и сагибам! Тебе нравилось твое бездумное непрерывное приключение, но ты не подумал никогда о том, что ты несвободен. Но теперь, говорит великий Икбал:

Если ты осведомлен о коварстве людей Запада,

Откажись от качеств лисы и стань подобным льву!

— Опять Икбал, опять стихи! — застонал Катта-Улла.

— Скажи  мне просто: неужели нельзя сейчас вызвать какой-нибудь пограничный инцидент, чтобы я мог участвовать в нем, вспомнить старое, ну, хоть сделать небольшую стычку, а? Неужели нельзя?

— Нет, этого нельзя сделать, чтобы не осложнять наше положение — Пакистанского свободного государства.

— И нельзя никого обвинить в измене, чтобы я встретил этого человека на узкой тропе ночью в горах?

Афзал Наир-хан сказал без улыбки:

— Для этого сегодня есть другие средства, если измена доказана.

— И никого нельзя подкупить, чтобы потом уличить его в двойной игре и схватиться с ним один на один для пользы власти и мира на границе?

— Нет, сегодня подкупы не ко времени. Не те времена! И племена не нужно подкупать. Они сами знают, где их настоящий путь. И мы это знаем.

— Да, теперь я вижу, я отстал от жизни в своей глуши. Все стало мирным и тихим, какие-то есть тайные средства, о которых я ничего не знаю. Видно, только со снежным леопардом был у меня честный бой, и то, если бы не помогла моя внучка Ума, зверь бы ушел от меня, опозорив старого охотника... Неужели, — воскликнул он в горе, — я поеду домой, вернусь, ничем не порадовав старое сердце?! Я чувствую, что, видно, больше сюда с гор не спущусь. У меня уже не те силы, и это правда...

— Ах ты, бохадур! — невольно вскричал Афзал Наир-хан. — Чего же ты хочешь?

— Ну, если ты не можешь при всей своей власти сделать что-то большое для утешения старого воина, то дай участвовать хоть в каком-нибудь приключении. Пусть это будет безобидная шутка, но чтобы я мог смеяться у себя там, дома, в горах...

Наир-хан добродушно захохотал. Его щеки стали пунцовыми от внезапного припадка веселья. Он ударил ладонями о колени. Он окутался синим покрывалом дыма. Успокоившись, он начал говорить, постепенно понижая голос:

— О! В приключении я не могу тебе отказать. Я могу устроить так, что ты не уйдешь с пустым хурджином. Он будет полон смеха. Послушай меня хорошенько. Тут у дороги и в самой Ленди-хана много всякого народу, пришлого, темного, невесть откуда взявшегося, невесть куда идущего...

И вот появился среди других бродяг еще один бродяга. Зовут его Дугда, и откуда он взялся — неизвестно. Одни бродяги промышляют на базаре, другие грабят на дороге, где пустынно, третьи пристраиваются при караван-сарае, а этот дурак, жадный и темный, выбрал меня. Мне рассказали, что он проследил, как я хожу в гору, на ту площадку, где розовый куст учителя нашего Икбала, и сижу там обычно лунной ночью, думаю, вспоминаю, смотрю на розу, тихо про себя читаю стихи и наслаждаюсь тишиной мира и светом луны. И теперь он, прячась, каждый раз тайно сопровождает меня туда и лежит в камнях, наблюдая за мной...

— Он что, хочет убить тебя и ограбить?

— Нет, это я тоже выяснил, потому и не принимаю никаких мер. Он проболтался раз, что он думает, что я около этого розового куста закопал клад, спрятал свои сокровища, и он хочет уловить такой час, когда я что-нибудь добавлю в свой тайник или выну что-то из него. Он верит в этот клад, он с ума сошел от этой мысли. И каждое новолуние он сопровождает меня, как тень. Он сторожит мой клад, чтобы его похитить. Он никогда бы не поверил, что роза — клад моей души.