Книга Сивилл — страница 27 из 39

вечера, – но однажды на таком приеме хозяйка выразила сожаление, что не может познакомить Элизабет и Лестера с другом семьи, милым и остроумным человеком и душой любого общества Давидом Айнгорном, который прислал письмо с благодарностями за приглашение и извинениями, объясняющими, почему он не может присутствовать. Само письмо было очаровательным образчиком английского юмора, и она с удовольствием прочла его вслух.

– О, мы знакомы с мистером Айнгорном и его юмором, – живо ответила Элизабет, – но как он вошел в круг ваших друзей? Он ведь, кажется, иностранец?

– Да, он из Страсбурга. Его отец банкир и сотрудничает с моим мужем. Это замечательная семья, мы гостили у них в Эльзасе несколько раз. Давиду было десять лет, когда мы познакомились, но и тогда он был само очарование. Представьте себе, прекрасно говорил по-английски. Сказать по правде, – проговорила она полушепотом, – они евреи, но очень порядочные люди.


После венчания молодые вернулись домой к Мадлен. Она только вошла в свою туалетную комнату и позволила горничной отцепить фату. Потом наскоро умыла разгоряченное лицо и вышла в столовую. Давид, чуть растрепанный, радостный и нетерпеливый, уже ожидал ее, чтобы вести к столу. Она подала ему руку, и их торжественно усадили на места в самом центре. Обед был продуман во всех деталях. Гости веселы. Мадлен только беспокоилась о своем платье – оно было из Парижа от Henriette Favre и почти не отличалось от подвенечного платья принцессы Матильды Баварской. Давид ужаснулся, когда узнал от миссис Лонгман, во что обходится свадебный наряд, но Мадлен сказала, что такая красота никогда не выходит из моды и их старшая дочь будет на своей свадьбе блистать белыми кружевами, как настоящая принцесса. А возможно, и ее дочь тоже. Поэтому Мадлен, опасаясь испачкать платье, предназначенное еще нерожденной старшей дочери, пила лишь шампанское, отказалась от супа и не позволила себе никаких соусов. Только кусочек осетрины, шпигованной трюфелями, и безупречно белое миндальное бланманже на десерт. Давид ел все и поглядывал на жену с сочувствием. Он думал, что женщины принимают трудности и ограничения с готовностью. Таковы были и его мать, и миссис Лонгман. Тогда как ни он сам, ни его отец, ни мистер Лонгман не могли бы в угоду своему костюму отказаться от скворчащих грудок цесарки, гусиной печенки, фаршированной трюфелями, и двух-трех бокалов отличного вина «Шато Латур». После обеда все перешли в гостиную, где было довольно места, чтобы молодежь и даже родители Мадлен могли потанцевать под музыку небольшого оркестра. Элизабет любовалась дочерью. Они вдвоем присели на диванчик.

– Ты совсем не боишься? – шепнула она. – Я перед своей свадьбой плакала от страха.

– Нет, мама, – ответила Мадлен. – Давид не сделает мне ничего обидного. Ты не знаешь его – он не такой, как другие.

– Да, конечно, – согласилась Элизабет. – Но имей в виду, в первый раз ему будет трудно. А тебе может быть больно.

– Ты думаешь, мне шесть лет? – засмеялась Мадлен. – Забыла, что Кетти и Агнесс уже замужем, а Имоджен даже родила? Думаешь, мы такие скромницы, что ничего друг другу не рассказываем? Я знаю кое-что о мужчинах и немножко о том, что будет сегодня ночью. И я не боюсь. Если все мои прапрабабушки это выдержали, выдержу и я. Не волнуйся, мама!

– Послушай, дорогая, – смущаясь, начала мать, – там возле кровати на стульчике несколько полотенец, запасная простыня и ночная рубашка. Под простыней постелена клеенка, так что тюфяк не запачкается. Ты сообразишь, что делать.

– Какая ты умница, мамочка, – всплеснула руками Мадлен. – Мне самой и в голову бы не пришло. Как жалко, что я уезжаю в Страсбург. Но ты ведь будешь навещать нас, правда?

– Я вчера купила новый кофр, – серьезно сообщила Элизабет.

И они, обнявшись, рассмеялись.

Через несколько дней молодожены отбыли из Лондона дилижансом до Дувра, а оттуда через Кале в Париж, где они провели неделю, до краев заполненную прогулками по бульварам, дворцам и музеям. Они поднялись до середины Эйфелевой башни и несколько раз проехались в ландо по Елисейским полям. Давид объяснял Мадлен все, что они видели. Он знал множество интересных вещей про каждую розетку в Соборе Парижской Богоматери и про каждый фасад Консьержери. В последний день он сводил ее в Сен-Шапель, где на втором этаже в ярком октябрьском солнце верхней капеллы она увидела легчайшее ажурное плетение тоненьких, как спички, колонн, волшебным образом переходящих в сегменты звездчатых сводов. Невыносимо радостное пространство, сотканное из Божьей любви и солнечных лучей, преломленных разноцветными стеклышками витражей, поразило Мадлен до слез.

– Я раньше не бывала в католических церквях, – сказала она Давиду. – Они красивее наших, но я о них ничего не знаю. А ты-то откуда знаешь все эти подробности о святых и великомучениках? Ты ведь еврей. Где ты учился всему этому?

– Я плохой еврей, слава Всевышнему, – ответил Давид, улыбаясь. – А то я не смог бы жениться на тебе.

Наутро они сели в поезд, пересекли всю Францию на восток и после нестрогой пограничной проверки поздним вечером вышли на перроне Страсбургского вокзала. Носильщик вынес их чемоданы, баулы и шляпные коробки и погрузил в наемную пролетку. Давид попросил Мадлен сесть в нее и подождать, пока он оформит бумаги на доставку багажа. Вещей было много. Они прибыли из Лондона и по настоянию Давида отправлены в Страсбург тем же поездом, где заняли значительную часть одного из багажных вагонов. Мадлен везла с собой в новую эльзасскую квартиру зимнюю одежду и обувь, свои книги вместе с любимым книжным шкафом, бюро, несколько этажерок, маленькое пианино, козетку и старинный расписной сундук, в котором лежали альбомы с фотографиями родных и подруг, ларец с любимыми пустяками, несколько пушистых пледов и завернутое в простыню свадебное платье. На самом дне дремала роскошно одетая кукла с фарфоровым личиком и ладошками – подарок деда на ее девятый день рождения.

Пролетка отвезла молодых на квартиру, снятую и меблированную отцом Давида на рю Огюст Ламей. Респектабельный шестиэтажный дом располагался в самом центре, в тихом квартале, возле огромного старого парка. Швейцар осведомился, с господином ли Давидом Айнгорном имеет честь беседовать, и, убедившись, что прибыли новые жильцы, отворил дверь квартиры в бельэтаже, включил электрическую люстру и стал деятельно помогать кучеру заносить в прихожую чемоданы и баулы. Давид снял цилиндр и поставил трость в подставку для зонтов. Прихожая была небольшая, но практичная и хорошо освещенная. Мадлен прошла в комнаты, отворила ставни и убедилась, что в буфете есть небольшой запас провизии, ванна сияет чистотой, на кухне, оборудованной газовой плитой, на полках стоят новенькие кастрюли, а сковородки развешены по стенам. Кофейник и запас молотого кофе стояли прямо на кухонном столе. Там же лежала записка, написанная по-французски. Фрау Айнгорн приветствовала невестку и сообщала, что свежие булочки, молоко и сливки для кофе утром принесет сынишка швейцара, к двум часам старшие Айнгорны ждут молодых к обеду, постель застелена чистым бельем, за горячей водой для ванны можно пока обратиться к жене швейцара Анхен. А также что на выбор Мадлен подготовлены рекомендации четырех девушек, желающих служить у нее горничными, и что вместе с квартирой снята и комната на шестом этаже, предназначенная для служанки.

Давид рассчитался с кучером и швейцаром и, утомленный, побрел, снимая на ходу сюртук, в спальню. Мадлен скатывала покрывало с кровати. Она молча показала мужу записку. Он читал ее, усевшись на кровати и стаскивая с ног штиблеты. Прочитав, поднял глаза на жену:

– Что-то не так?

– Она потрясающая, – сказала Мадлен, – твоя мама. Я думала, она меня возненавидит.

Давид откинулся на подушку.

– Не уверен, – проговорил он с закрытыми глазами, – что моя мама умеет ненавидеть. Но если бы такое случилось, ты не узнала бы об этом никогда.

В два часа Мадлен и Давид стояли у входа в приятный двухэтажный особняк, окруженный небольшим садом. Сьюзен и Арье Айнгорн встретили их объятиями и поцелуями. Давид передал матери букет цветов, а Мадлен – коробочку, в которой в бархатном углублении лежала чудесная хрустальная безделушка в виде колибри, окунувшей клювик в тропический цветок. Хрустальную фигурку выбирала для матери Давида Элизабет, и подарок действительно понравился. Сьюзен не поставила его на каминную полку, как ожидала Мадлен, а открыла ключиком прозрачный со всех сторон шкафчик на изогнутых ножках, где на верхней полке располагались очень красивый серебряный, с чернением и позолотой, подсвечник на множество свечей и другие занятные серебряные вещицы, а на нижней – фарфоровые безделушки. Мать Давида чуть сдвинула даму в пышном платье, сидящую с болонкой на коленях и недовольно отвернувшуюся от кавалера, галантно целующего ей руку, и пастушку, с которой любезничал маркиз, пока та лицемерно поглаживала свою овечку. Между ними поместилась яркая птичка. Родители Давида, одинаково склонив головы, рассматривали новую экспозицию. Потом они взглянули друг на друга и улыбнулись.

За столом сидели только четверо. Говорили по-французски. Мадлен не знала немецкого, а Сьюзен и Арье – английского. По-французски Мадлен говорила, подбирая слова, но понимала почти все. Давид внимательно следил за ней и, заметив растерянность или непонимание на ее лице, вставлял то нужное ей французское слово, а то английское, поясняя слова родителей. Застольная беседа коснулась безделушек. Мадлен сказала, что ей очень понравился подсвечник.

– Он называется «ханукия», – сообщила Сьюзен. – В нем девять свечей. Мы, евреи, зажигаем их в праздник Хануки. Мы с мужем старомодны, все еще соблюдаем обычаи дедов, хотя в бога и не верим. А наш сын вообще не принимает ничего этого близко к сердцу. Дома он готов выполнять милые обряды, а за порогом с удовольствием съест запрещенную еду. Сейчас таких, как он, много. Я согласна, что наше еврейство утомилось и устарело. Просто я, дочь раввина, не мыслю своей жизни без наших обрядов. А вы люди двадцатого века. Для вас традиция умерла. Вы свободны и не скованы национальными предрассудками. Будете жить, как сами того пожелаете. Заведете себе автомобиль и поедете, когда и куда захочется, не оглядываясь на расписание поездов. А ваши дети, наверное, купят себе аэроплан и станут парить в небе, счастливые и независимые. Я многого жду от этого столетия.