Рейзл расположилась в своем кресле-качалке, Бася – у стола, Мадлен и Лиспет – на удобном небольшом диване, а Хая и Рохл, по маминой просьбе, высказанной шепотом, отправились поискать среди своих игрушек что-нибудь пригодное для трехлетнего Курта.
Малыш ходил от гирлянды к гирлянде, от украшения к украшению и, показывая на них пальчиком, спрашивал у Мадлен и Лиспет:
– Вас ист дас?
Они ласково и терпеливо отвечали ему по-немецки.
– У вас и профессора замечательный английский, – сказала Бася. – Куда лучше моего. Где вы научились?
– Я родилась в Лондоне, – ответила, улыбаясь, Мадлен. – А Давид там учился медицине. Так что у меня английский родной, а Давид, кроме английского и немецкого, говорит свободно на французском, итальянском и арабском. Он очень одарен от природы. А я… знаете ли, я даже не родилась еврейкой. Прошла гиюр[65], и так странно… Когда мы поженились, о религии не было и речи. Но после рождения сына Давид захотел сделать ему обрезание. Собрались мудрейшие раввины Эльзаса и согласились при условии, что я выражу твердое намерение учиться быть еврейкой и готовиться к гиюру. Я так любила Давида, что готова была сделать что угодно, чтобы он был счастлив. Да его и нельзя не любить. Я бы и сейчас.
Бася поймала Курта, посадила его к себе на колени и клала в открывающийся ротик то орешек, то изюминку, то кусочек булочки с вишенкой, подцепленной ею из вазочки с вареньем. Ей ужасно хотелось расспросить Мадлен, но она предпочла обратиться к вопросам хозяйства.
Они стали говорить о необходимых покупках и тех вещах, которые можно взять у Берманов до тех пор, пока не придет багаж. Рейзл отправила горничную за теплыми одеялами и подушками, а сама собрала несколько кастрюль, сковородок и мисочек, прикрепив к каждой ручке картонный ярлычок на веревочке. На ярлычке она написала: «молочное», «мясное» или «парве»[66]. Через полчаса в углу были собраны два вместительных баула, четыре легких венских стула, узел с подушками и раскладной столик.
К возвращению мужчин стол был полностью накрыт к обеду, горели все лампы, переливались разноцветные лампочки украшений, и Курт смеялся, бегая между Хаей и Рохл, которые говорили с ним на идише и хохотали, услышав его непонятные ответы. После омовения рук все уселись за стол. Девочкам повязали передники, Курта посадила на колени Лиспет, и он ел все, что она ему давала. Девочки по очереди спрашивали:
– Гешмак?[67]
И он серьезно кивал, отчего они заливались хохотом.
Через полчаса Бася позвонила горничной и попросила увести всех троих в дом и поиграть с ними, пока взрослые пообедают.
Янкль остался за столом. Он был уже выше отца, говорил на правильном и красивом английском, не знал подростковой робости и очень понравился гостям. Давид серьезно сказал, что впервые за много лет наслаждается домашним уютом, не беспокоясь о безопасности жены и детей:
– Предыдущая такая трапеза – вкусная, торжественная и веселая – была у меня на Песах 1915 года во французском лагере военнопленных. – Он ел и неторопливо рассказывал: – Мы жили в Страсбурге – не бывали там? О, это прекрасный город. На мой вкус, лучше, чем Париж, Лондон и Мюнхен. Теплый, добродушный и необыкновенно красивый. Отец позволил мне окончить медицинский факультет в Лондоне. Там мы поженились с Мадлен, – он на секунду выпустил нож и коснулся пальцев жены, – и вернулись домой. Когда началась война, я был специалистом по глазным болезням, и меня тут же призвали в армию. Militararzt[68]. В Третью армию, в полевой госпиталь, где к моему прибытию погиб начальник, и я остался единственным хирургом. Заметьте, я только два раза видел в студенческие годы удаление аппендикса, а сам мог сделать довольно сложную операцию на глазу – и это всё! Я, конечно, твердо знал все, что нужно, чтобы не занести инфекцию, и мог с важным видом отдавать распоряжения хирургическим сестрам. Все остальное – сверяясь с учебником хирургии, который нашел на складе, и по наитию. О, какая удивительно вкусная форель!
Бася расцвела улыбкой:
– Рыбу я готовила сама, это по рецепту моей бабушки.
– Очень вкусная рыба, – сказал Янкль, – мама – замечательная хозяйка, но продолжайте, профессор! Вы так интересно рассказываете!
– Наше чудесное застолье не располагает к рассказам, как я учился на раненых, – сказал Давид, – это я расскажу потом Янклю, вижу, ему интересно.
Служанка собрала тарелки из-под рыбы, расставила большие, предназначенные для жаркого, и внесла блюдо с жареной уткой.
– Неужели фарширована лапшой? – изумился гость.
Рейзл покивала, очень довольная. Это было ее коронное блюдо – утка, фаршированная лапшой.
– У мамы с папой это подавали по праздникам, – сияя, сказал Айнгорн. – Сегодня вечер чудес! Ах, как мне не терпится попробовать…
– Рассказывайте дальше! – волнуясь, просил Янкль. – Это так интересно! Вы обещали про лагерь военнопленных.
– Папа полон интересными рассказами, как гранат зернышками, – улыбнулся Ариэль. – Позвольте мне, пока он не начал, предложить тост за вашу семью. За прекрасных хозяев, за тепло и участие, которое вы проявили к незнакомым людям – мы еще должны будем доказать, что заслуживаем его, – за ваших детей и за те истории из вашей жизни, которые нам расскажет реб Берл за нашим субботним столом.
Хозяева и гости чокнулись бокалами с красным вином, и звон хрусталя добавил очарования и уюта.
– Да, про лагерь… – начал Давид, пока Берл точными движениями разрезал утку и накладывал жаркое на передаваемые ему по одной тарелки. – Я оперировал около трех месяцев, и некоторые мои пациенты даже поправились. Работы было очень много, шрапнель – ужасное оружие. Я уже почти не боялся подходить к операционному столу, но наши рвались к Парижу, госпиталь передислоцировали в Шампань, и у самого Реймса шестого февраля пятнадцатого года, во время контратаки французов, я попал в плен. Не помню, как это произошло, на всех палатках были огромные красные кресты, но, видно, какая-то ошибка. Я не верю, что французы сознательно обстреляли госпиталь. Я потерял сознание и пришел в себя уже в лагере. И не в качестве врача, а пациентом. Хирург-француз был более опытен, чем я, так что осколок в легком меня не убил, а осколок в ноге напоминает о себе только легкой хромотой. Через три недели меня выписали, и я вышел из райских условий лазарета, где у каждого были кровать, одеяло и ежедневная миска горячего супа, в бараки лагеря Форт де ля Мотт-Жирон в департаменте Кот д’Ор. Это в Бургундии, совсем рядом с моим домом. Там было, – профессор подыскивал подходящее слово, – нехорошо. Кто-то устроился в жуткой тесноте в бараках, а я и еще человек сорок остались снаружи. Французы охранники помогли соорудить навес от дождя и выдали по соломенному матрасу, но ветер, от него защищала только шинель. И еды было совсем мало. Я с моим послеоперационным хроническим воспалением легких не имел особых шансов выжить в таких условиях. Но однажды, четвертого марта, во время утреннего построения начальник лагеря самолично приказал всем евреям выйти из строя. Нас оказалось сорок шесть человек. И нам сообщили, что еврейская организация «Бней-Цион» оплачивает для нас строительство синагоги и кошерной столовой. Вероятно, помимо официальных пожертвований, кое-что перепало и самому коменданту. Потому что в тот же день нашелся каменный закуток форта, который признали совершенно лишним и снесли. А потом мы стали строить деревянную синагогу и столовую. Столовую с кухней – в первую очередь. Я плохой строитель, но такого энтузиазма не испытывал со студенческих лет. Среди нас были один инженер и один кровельщик. Остальные очень далеки от строительства – учителя, раввин, музыканты, два портных и четыре фармацевта. Мы построили себе столовую за шесть дней. Среди нас оказался и повар. И «Бней-Цион» снабжала нас продуктами. Я помню вкус первой чашки горячего кофе с молоком. Это был эрзац-кофе с порошковым молоком и кусочком сахара. И клянусь вам, это был вкус жизни. В канун субботы в лагерь доставили еще сорок шесть мисок и ложек и большую кастрюлю. Это означало, что царицу-субботу мы почтим мясным супом. Это означало также, что я, возможно, смогу выжить и увидеть Мадлен, своих детей и маму с папой. А пасхальный седер[69] двадцать девятого марта мы провели за настоящим праздничным столом после молитвы в синагоге, где, правда, не было ничего, кроме дощатого шкафа, в котором хранился настоящий свиток Торы – подарок нам от евреев Бургундии. Мы сидели вокруг стола умытые, причесанные и счастливые и читали Агаду[70], где было сказано, что мы свободны, пели «Эхад ми йодеа» и «Хад гадья»[71].
Стол тем временем преобразился. Грязную посуду убрали, перед каждым поставили десертную тарелочку, а середину скатерти заняли вазы с фруктами, миндаль, маленькие печеньица и цукаты всех цветов.
– Я не знал, – сказал Берл, – что французы были так великодушны к евреям… после дела капитана Дрейфуса[72] я полагал, что от них трудно ждать юдофильства.
– Нет, – сказал Давид. – Они не чинили никаких препятствий. И для лютеран построили кирху – это уже Красный Крест. Вообще, об этом мало говорят, но и у немцев в лагерях военнопленных для евреев были походные синагоги и кошерная еда. Всего только двадцать лет назад. Невозможно поверить. – Давид замолк.
– Мы благодарим вас за прекрасный вечер, – сказала Мадлен. – Курту пора спать.
Берманы завтракали рано, как только Берл с Янклем возвращались с утренней молитвы. После завтрака из обязательных дел у Баси был урок музыки. Учительница очень просила не прерывать на каникулах упражнений для беглости пальце. Рохл играла гаммы и ганоны под поощрительным взглядом матери. Только полчаса, не забывая про радость суккота. Дальше был коротенький урок с Хаей. Ей было четыре – время учиться буквам святого языка. Они обе любили это занятие: сначала узнавать знакомые буквы в красивой книжке «Алеф-бет», а потом рисовать самой, не жалея бумаги, «ламеды» с огромными гребешками, «далеты», как воротца без левой стеночки, и «йуды» – мелкие, но задорные, как капли дождя. Закончив с этими делами, Бася подхватила приготовленный спозаранку пакет, отдала распоряжения кухарке и, предупредив Рейзл, накинула шаль и вышла из дома. По-девичьи резво она перебежала через улицу и стукнула дверным молоточком к соседям. Мадлен открыла, и было видно, что она рада Басе. Они обнялись, как давние подруги.