т, не то чтобы Зеев не горевал. Он просто не мог думать, не позволял себе думать о том, что кто-то другой касался Рохели. И не то чтобы он не знал, что потерял ребенка — их ребенка. Зеев был уже в годах, отчаянно нуждался в сыне, ибо, будучи бездетным, еврей жив лишь наполовину. Сказать, что он не переживал из-за этого, — значит солгать. Скорбь гнула его к земле, но собственное сердце казалось ему куском потертой кожи для башмаков. И все-таки он ее любил. Он безумно любил Рохель. Что же он мог поделать?
— Я сам отчасти виноват, — сказал Зеев.
— Не может этого быть.
— Ты молода.
— Большинство женщин в тринадцать уже сосватаны, а в четырнадцать уже выходят замуж. Восемнадцать лет — не такая уж молодость.
— А я… я стар, упрям, назойлив, слеп к потребностям женщины. Я просто не дал тебе ничего, на что можно надеяться. И я далеко не красавец.
— Ох, Зеев. Что прекрасно, что некрасиво — какое это имеет значение? Ты хороший человек, добрый супруг… нет, больше чем добрый супруг. Ты святой.
— Я слишком много болтаю. Я обжора. Порой я слишком быстро ем, тороплюсь с молитвами. Я не уделял внимания каждой твоей потребности, не обращался с тобой так, как, согласно нашей вере, следует обращаться с женой.
— Зеев, пожалуйста.
— Признаю, я был потрясен твоей молодостью и красотой, жаждал тебя, хранил для себя. В ту первую ночь, нашу брачную ночь, я глазел на тебя как помешанный. У меня были такие грязные мысли.
— Но я твоя жена.
— Тем больше причин чтить тебя и уважать.
Зеев потянулся к ее ладони. И Рохель ее не отдернула.
— Пожалуйста, не вини себя. Вини меня. Мне так жаль, Зеев. Если бы ты знал, как мне жаль!
— И мне тоже.
— Сердце разбивается, Зеев.
— У меня тоже, Рохель.
Они прижались друг к другу, щека к щеке, лицо к лицу, так что уже было не разобрать, чьи слезы на чьем лице.
— Что со мной будет? — прошептала Рохель. — Меня убьют?
— Нет, Рохель.
— Откуда ты знаешь?
— Я им этого не позволю.
34
— Отдавайте эту грешницу, отдавайте прелюбодейку!
Люди в панике покидали свои дома и вставали лагерем на Староместской площади под астрономическими часами, дожидаясь, пока стража наконец откроет ворота. Война неизбежна, считали они, и близится конец Праги… а то и конец света.
— Отдавайте големову девку!
Женщины кричали хором и мерно били деревянными ложками по крышкам кастрюль.
— Еврейка согрешила!
Впереди толпы стоял Тадеуш. Он искренне считал, что слова «еврей» и «сатана» были синонимами, а если существовало что-то хуже еврея, то это еврейка. Ибо смерть Христа определенно произошла из-за падения Адама, которого искусила мерзкая женщина, сосуд греха, Ева.
— Жидовская шлюха! — подхватила толпа.
— Отдавайте ее!
Это был голос женщины или юноши. Но хуже, что он раздался внутри стен Юденштадта.
— Кто мог такое сказать? — рабби Ливо был в ужасе. Он вышел из дома, чтобы узнать, нет ли опасности стычек у стены… и увидел множество своих соплеменников, которые тоже покинули свои дома и собрались на единственной улице Юденштадта.
— Мы все должны погибнуть из-за этой женщины, которую даже нельзя считать еврейкой? — спросила Лия, его старшая дочь. Громко, чтобы слышали все.
— Тихо, — гневно зашипел на нее раввин. — Она женщина и еврейка.
— В достаточной ли мере еврейка, чтобы мы из-за нее гибли? — не отступала Лия.
— Свою ли дочь я слышу?
— А не она ли теперь больше ваша дочь, нежели я? Не ставите ли вы ее выше нас всех?
— Мне страшно, папа! — воскликнула Зельда.
— Не бойся, — рабби Ливо обнял свою младшую дочь и повернулся к старшей. — Идем домой, Лия, нам надо поговорить.
— Ее муж ее прячет, — раздался еще один голос внутри стен Юденштадта — опять-таки слишком громкий.
— Он принял ее назад? Как такое возможно? — воскликнула Мириам.
— Мириам, Лия, Зельда, немедленно домой! — Раввин был в ярости.
— Он принял ее назад, он принял ее назад!
Новость распространялась как пожар.
— Зеев, ты слышишь? — Рохель слезла с постели и снова забралась в узкую норку между кроватью и стеной.
— Ничего, все это перегорит, пустая болтовня. Скоро наступит ночь, Рохель, просто держись потише.
Они старались не шуметь — Рохель сидела в своем уголке, а Зеев нависал над ней, сидя на кровати, пока шамисы не застучали в дверь, оповещая о начале Шаббата. Затем солнце село, опустилась темнота, а шум стих. Ибо, что бы ни творилось в Юденштадте, сейчас начинался Шаббат. Женщины расстилали на столах чистые скатерти и выкладывали туда миски с репчатым луком и морковью, пастернаком, расставляли тарелки с гефилтой, мякотью костлявой рыбы, перемолотой вместе с мацой. До этого были поджарены цыплята, начинены мясом креплех, медовые пирожки и хала принесены из пекарни. Теперь зажигались свечи, и семьи собирались за столами.
— Шаббат, — сказал Зеев. И они — Рохель на полу, Зеев на кровати — возблагодарили Бога за то, что Он позволил им дожить до этого мгновения. У Зеева было немного ореховой мякоти, и он разделил ее с женой, а затем они выпили из одной чашки сладкого вина Шаббата.
Несколько часов спустя с моста донесся крик городского глашатая:
— Десять часов, и все спокойно!
И тут же в дверь комнаты трижды негромко постучали.
— Это рабби Ливо, — раздался голос.
Зеев подбежал к двери, приоткрыл ее и выглянул наружу.
— Подготовь Рохель, — прошептал раввин. — Карел едет к задним воротам. Вот для нее одежда….
Он сунул Зееву сверток.
— Пусть не берет с собой ничего, указывающего на то, что она женщина или еврейка. Ей придется выехать вместе с Карелом за городские ворота до свалки и кладбища, затем она присоединится к купеческому каравану до Франкфурта, а оттуда добраться до Амстердама.
Амстердам. Рохель вспомнила голубой кафель императорской печи, картинки с деревянными башмаками, кораблями и мельницами. Интересно, была ли голландская страна такой же голубой? Голубой, как венецианский стеклянный флакончик, который Рохель однажды довелось увидеть? Она представила солнце на своей коже. Бледное зимнее солнце, что сочится сквозь мороз; летнее солнце — яркое, как золотая вышивка мусульманской работы на коронационной мантии императора. Настроение у Рохели поднялось. Тревоги и сомнения, что скопились, подобно твердому комку, в нижней части ее живота, рассеялись — так разлетаются, шипя и искрясь, набегающие на берег волны. Как ей хотелось жить! У нее еще есть руки. Она может работать. Черный лес расступился перед ее мысленным взором, подобно Красному морю. Если верить сказкам бабушки, она выйдет на полянку, на полянке будет дом, а внутри, фея нежные крылья у очага, ее ждет ангел милосердия.
— Рохель, — поторопил ее рабби Ливо. — Скорее.
Она металась по комнатушке, бросая вещи в самую середину большого отреза коричневой ткани, расстеленного на столе. Несколько луковиц, кочан капусты, каравай несвежего хлеба, надежно закупоренный кувшин с водой. Затем она быстро развернула сверток, принесенный раввином, нашла там шляпу, короткие штаны, чулки и сапожки, полоску шерсти, чтобы сделать грудь плоской, простую крестьянскую рубаху и длинный плащ. Дрожащими руками Рохель сбросила верхнюю юбку и корсаж, подаренные ей женой мастера Гальяно, выступила из нижней юбки, развязала головной платок. Затем посмотрела в зеркало. В мальчишеской одежде, с короткими русыми волосами и хрупким телом, в длинном плаще, скрывающем бедра, она вполне сойдет за чешского парнишку. Отвернувшись от зеркала, Рохель в последний раз оглядела свой дом. Со стены все еще свисали длинные полоски кожи и гирлянда деревянных заготовок для башмаков, а на длинном столе были разложены выкройки плащей и платьев. Неужели она сумеет закрыть дверь и оставить это? Неужели сможет отказаться от крыши над головой и еды в желудке?
Хоть сейчас. И не обернется, как жена Лота.
— Муж мой, — сказала она, проходя мимо Зеева. — Как удачно, что я уезжаю. Ибо теперь ты сможешь со мной развестись, и разводу не будет никаких помех.
— Я еду с тобой, — сказал Зеев.
— Нет, ты не можешь. Я — твой позор.
— Я еду.
— Это опасно.
— Скорее, жена.
Снова раздался стук в дверь.
— Рохель? — это была Перл. — Карел ждет.
Зеев снял плащ с желтым кружком, талит катан с кисточками цицит и двумя синими полосками, вышитыми его матерью, затем свою кипу. Он поцеловал свои тфилин,[50] которую он использовал для молитвы по будням, после чего вместе со своим молитвенным платком положил ее в шкаф. Одолжив у Рохели ножницы, Зеев двумя быстрыми движениями срезал свои пейсы, затем аккуратно подстриг бороду. И сразу же стал казаться униженным и растерянным, не похожим на самого себя.
— Ох, Зеев, — только и вымолвила Рохель.
— Я еду, — сдернув с постели покрывало и набросив его на себя вместо плаща, Зеев бросил в кожаную сумку свои сапожные инструменты.
Следуя за рабби и его женой, пробирались они через кладбище, где были похоронены бабушка Рохели Двойра бат-Аврам — Дебора, дочь Авраама; первая жена Зеева Этта бат-Давид — Эсфирь, дочь Давида. Яаковы, Моше, скромные Минны. Многие поколения пражских евреев лежали там вместе, одно поверх другого. Прижимаясь к стенам домов, держась в тени, все четверо пробирались по переулку к задним воротам. Миновали купальню, где Вацлав мальчишкой оставлял Рохели подарки, где позже был найден мертвый младенец и где еще позже Киракос и Йосель подглядывали за Рохелью. Под старым дубом, где играли дети, а старики вспоминали о днях минувших, копая землю копытом, их ждал терпеливый Освальд.
— Вспоминай нас здесь, в Праге. — Указательным пальцем Перл приподняла Рохели подбородок. Сейчас она была просто пожилая женщина — не мать-наседка, гордая своим гнездом и потомством, не величавая ребицин, мудрая советчица и утешительница. Перл очень устала.
Рохель забралась в телегу. Зеев последовал за ней.