Покинув таким образом земную область, где наша слава всегда зависима от наших душевных колебаний, герцогиня недвусмысленно упрочила свою репутацию, лишившись возможности ей вредить. Однако из-за смертной грани она заставила еще раз вспомнить о том возвышенном умонастроении, которым руководилась в одиночестве, когда герцог огласил завещание, найденное в ее бумагах. Г-жа де Гриньи выражала волю, чтобы ее тело отвезли в родительское имение, где она родилась, и чтобы сделано это было без всякой торжественности, а за ее гробом следовали бы лишь семь нищих из ее прихода, во свидетельство того, что хоронят прах не светской дамы, а смиренной грешницы пред лицом Божиим.
Если это желание показалось странным, то изобретательность, которую проявил герцог, исполняя последнюю волю г-жи де Гриньи, свидетельствовала о живости чувств, коими он провожал супругу в печальное путешествие. Так же распорядительно и усердно он занялся хлопотами вокруг ее смерти, как некогда строил дом на месте кончины де Серака. Он выразил намерение неукоснительно выполнить волю герцогини в том, что касается похорон, и хладнокровно снес общее изумление, давая знакомым случай убедиться, что его рассудок не помрачен чрезмерным горем. Он не поступился ничем из своей затеи даже перед лицом родителей г-жи де Гриньи, выставлявших ему на вид всю непристойность подобного обращения с дорогим для них прахом, и в их присутствии отдал приказ завтра же найти в приходе семерых нищих, дабы облечь их предписанным г-жой де Гриньи поручением. Казалось, он находил удовольствие в том, чтобы проявлять смирение за герцогиню, лишившуюся этой возможности, а общее возмущение его действиями лишь побуждало его их ускорить.
В Париже много нищих. Их толпы встретишь на улицах, их руки протягиваются на папертях, и неутолимая привычка гонит их неустанно вынуждать прохожих на проявления щедрости — добродетели, которой они живут, но которой не сочувствуют. Природные раны и уродства служат им капиталом, который они пускают в рост, а если природа обделила их этими благодеяниями, то в ход идут поддельные, и таким образом люди, совмещающие в себе живописца и картину, выносят на свет свои наблюдения на тот счет, какие из предметов сострадания нынче в моде. Молва о странном погребении переполошила их корыстолюбивые стаи, но к тому времени, когда герцогские слуги пришли производить набор к церкви, прихожанкой которой состояла покойная, старшины цеха убогих уже навели порядок среди взволновавшейся толпы, и потребное число было отобрано и послано к особняку де Гриньи за дальнейшими распоряжениями.
Ранним утром на площади собралась большая толпа, привлеченная слухом, что процессия, сопровождающая прах г-жи де Гриньи, нынче отправляется. Двери особняка открылись, и глухой ропот пробежал по толпе, когда семь спутников гроба, освещаемые факелами в руках герцогских слуг, нестройной чередой вышли из дому.
Первым был Жан Гильбер, горбун, весь в черном, с плоским мешком, и качающаяся вывеска у него на шее, начертанная золочеными буквами, содержала слово Алчность. Шарль Лангрю, в каске, увитой змеиным клубом, и с нашитыми на спине языками, выступал в качестве Зависти, Люсьен Лекра, с гирляндой на голове и в расстегнутой рубахе, был Сладострастием, а остальные компаньоны, принаряженные сообразно отведенным ролям, в этот ранний час представляли любопытным глазам парижанГордыню, Уныние, Гнев и Чревоугодие. Позади всего скопища виднелась склоненная голова герцога, стоявшего в трауре за гробом жены, уже водруженным на дроги.
Минутная тишина овладела толпой, казалось, готовой пустить камнями в скучившихся фигляров и растерзать их пестрые вретища, как вдруг посреди молчания раздался взрыв смеха, ему ответили с другого конца толпы; рты раскрылись, лица побагровели, и, переходя от одного к другому, смех заразил всю площадь — женщин, детей, мужчин, стариков, герцогских факельщиков и, наконец, саму седмерицу смертных грехов, которые задыхались и кашляли от хохота, хватаясь за бока и утирая слезы, в едком куренье чадящих факелов: все хохотали, кроме герцога де Гриньи, который по недолгом молчании подал знак кучеру трогать в гущу толпы, еще стонавшей от утихающего хохота, когда мимо них, освещаемые первыми лучами парижской зари, катились погребальные дроги.
Повозка, в которой были размещены провожатые герцогини, ехала прямо за гробом, колыхавшимся на тряской мостовой; четверо герцогских слуг, верхами, озаряли дымным пламенем факелов пустые улицы, редких прохожих, которые останавливались, пораженные причудливым зрелищем, и наконец потянувшуюся чреду придорожных деревьев, когда кавалькада выехала из Парижа.
В повозке велись разговоры о тяготах ремесла. Сейчас, когда иждивением герцога де Гриньи нищие были на мгновенье избавлены от взаимной неприязни ремесленников, которую Гесиод считает матерью всякого усовершенствования и которую по должности представлял Шарль Лангрю, растянувшийся в углу на сене с оплетенной бутылью вина, они от души жаловались друг другу на прискорбную и предосудительную черствость, поразившую граждан Парижа, и на их поразительную разборчивость в отношении язв и уродств, к которым они начали подходить с обидным мерилом правдоподобия. Собравшиеся единодушно пожелали, чтобы правдоподобие было в дальнейшем оставлено для драм Корнеля (парижские нищие не ограничивают своего интереса религиозной областью, но простирают его и в сферу изящных искусств), а в отношении к обиженным судьбою люди посовестились бы проявлять академическую щепетильность — ведь кто из них знает, как дорого житье убогих, веско заметил старшина цеха, Жан Ракуйо, изображавший Гордыню, в багряной мантии, с картонной короной на голове и коростой на лице, которую он соскребал каждый вечер и тщательно возобновлял каждое утро. Поскольку, однако, жалобы этого рода обычно приберегались ими для сострадательных прохожих, вскоре у нищих возникло смутное чувство, что они делают свою работу бесплатно, и они сменили предмет разговора на более веселый. Сплетни о коллегах и прихожанах, веселые непристойности, анекдоты из парижской жизни перекидывались от собеседника к собеседнику, и взрывы смеха повременно сотрясали качающуюся повозку, в которой делалось уже темно от наступавших сумерек.
Когда герцог обдумывал свою погребальную затею, он пренебрег обычаем, внушенным преимущественно латинской грамматикой, приписывать порокам женское обличье, и набирал нищих, руководствуясь соображениями живописности; от этого вышло, что единственной представительницей женского пола в колымаге, доверху наполненной грехом, цветным тряпьем и сословным запахом столичной нищеты, оказалась Люси Робин, изображавшая Уныние и ущедренная честью принимать все щипки и заигрыванья, относившиеся в ее лице к ее полу вообще. Здесь можно было наблюдать сцены психомахии, не предусмотренные никакими обыкновениями жанра, когда Гнев, весь в красном и с наморщенными бровями, исподтишка угрожал своей алебардой, крашеной суриком, Чревоугодию, увешанному сосисками и проявлявшему в обращении с Унынием чрезмерную вольность, впрочем, не вполне отвергаемую. Так тащились они до самой ночи, когда процессия остановилась в какой-то деревушке и целый рой печальных пристрастий рода человеческого, выскочив из повозки, принялся колотить кулаками в двери трактира. Его хозяин, выставивший из окна свирепую голову, повершенную вязаным колпаком, при виде конных с факелами решил, что имеет дело с каким-нибудь именитым путешественником или паломничеством в Рим, предпринятым по обету, и спешно спустился отворить. Нельзя описать его остолбенения от кипевшей вокруг его крыльца ватаги, по которой видно было, что такое добро везти в Рим — все равно что носить воду в море. Старший лакей серьезно объяснял ему, что эти лица — грехи герцогини де Гриньи, сопровождающие ее к месту последнего упокоения, и как таковые обладают правом на пристойный ночлег и подобающее отношение. К его объяснениям присоединился Жан Ракуйо, блистающий своей короной и в широких складках мантии, и своим величавым вздором так заморочил голову хозяину, что тот счел за лучшее раскланяться и просить, чтобы господа грехи проследовали на кухню.
Как только зажгли свечи, все потребовали вина. Герцог снабдил своих посланников деньгами, достаточными для того, чтобы по пути можно было упражняться в любом пороке, как из числа представленных, так и не вошедшем в избранную седмерицу. Поднялся страшный шум; Люси Робин опорожняла стакан, жеманно прикрывая глаза; присоединившиеся к веселью лакеи и кучера начали пить за здоровье герцога и вечную жизнь его супруги; трубочный дым вился надо всеми облаком, и случайные постояльцы, растревоженные среди ночи невыносимым гамом, спускались вниз, чтобы, моргая от едкого марева, застать редкостную картину страстей человеческих в их естественном виде. От освещенных окон гостиницы на темный двор падало фантастическое сиянье. Хозяйская свинья, завозившись в темноте, вышла в светлую полосу из окон посмотреть, что происходит, и на ее добротную спину упали беглые тени Чревоугодия и Сладострастия. Если бы в преисподней устраивались дни послаблений, по случаю прибытия кого-либо из знатных особ или большого сражения там наверху, когда, как говорят поэты, Коцит тек парным молоком, а Фурии купали в винной чаше своих опьяневших змей, то, вероятно, празднества выглядели бы именно так или очень похоже.
На заре пустились в путь. Шатающиеся лакеи еле попали в седла, и повозка, полная винными парами и урчанием тяжело спящих людей, покатилась среди пышных лугов, на которых зыбился легкий туман, и вдоль реки, текущей под мирными ивами. К вечеру процессия должна была добраться до местности, которую в своем завещании герцогиня де Гриньи обозначила как предел, где надлежит упокоиться ее телу, покрытому землей, по которой она бегала в детстве, играя с г-ном де Сераком. Не доезжая до Солиньяна, от которого дорога сворачивает к замку г-на де Барандэна, в какой-то деревне весь поезд остановился, потому что одна из лошадей погребальной упряжки упала и порвала постромку, а когда ее подняли, оказалось, что она охромела. Лакеи и кучера принялись спрашивать у сбежавшейся толпы, где можно починить упряжь и купить коня, а высунувшиеся из повозки грехи воспользовались остановкой, чтобы отправиться в кабак, где их опухшие лица и аллегорические одежды, напитанные вонью и испещренные эмблемами вчерашней трапезы, были наиболее уместны.