а таковые речи, мессер Габриеле спросил: “А кто ты сам, знающий так много?” — “Ты должен был бы меня помнить, великий некромант, — был ему ответ. — Я тот самый Астарот, за чьей помощью ты в былые времена усердно обращался, а теперь, достигнув благополучия, забыл тех, кто оказывал тебе услуги”. Тут Габриеле, боясь, что для него это выйдет плохо, если кто-нибудь донесет об услышанном, закричал: “Какие услуги, что ты говоришь, проклятый дьявол! Разве я мог променять свою христианскую душу на твои плутни?” — “Конечно, нет, — отвечал тот. — Но ты так усердно устраивал все со своим мальчишкой, заставляя его корчиться в углу, под холстиной, что меня жалость взяла глядеть на это, и я немного ему потрафил с чадом, пламенем и трубными воплями, так что в деньгах, которые ты ему дал, есть и моя доля. Не думай, однако, что это ты меня вызвал своими заклинаниями: я лишь подтолкнул телегу твоего греха, ибо без меня она бы вконец завязла”.
Но тут мессер Филиппо, доселе безмолвный, закричал: “Если, как я слышу, этот человек обманывал меня, расписывая свое могущество над демонами, — заклинаю тебя, скажи мне, как на самом деле изменила мне моя жена, ибо если не ты, то кто-нибудь из вашей братии уж наверно при этом присутствовал”. — “Если ты об этом спрашиваешь, — отвечал ему Астарот, — то знай, что в ту ночь, когда она понесла, ты был с ней, и никто другой: ибо я выполнил ее мольбу и перенес тебя, идущего в потемках по улице, сюда во Флоренцию, перед двери твоего дома, так, что ты ничего не заметил; а на исходе ночи ты подарил Изабелле это самое золотое ожерелье, которое она приняла в радостной уверенности, что этим оправдается перед тобою в свое время”.
Обвиняемый дьяволом в том, что убил свою жену понапрасну, мессер Филиппо стоял как громом пораженный, а потом рассмеялся, пуще прежнего напугав мессера Габриеле, решившего, что тот тронулся в уме, и промолвил: “Недаром, нечистый дух, ты ославлен во всем мире как отец лжи: теперь я вижу, что ты стоишь своей славы, как вижу и то, каким ребячеством было добиваться твоих ответов, точно ты можешь быть правдивым хоть в чем-нибудь”.
“Я лгу не больше, чем любой другой, — возразил на это Астарот, — и с великой охотою служу вестником истины всякий раз, как мне кажется, что ее вам будет трудней всего снести”.
С этими словами, качнув похоронные носилки и наполнив комнату отвратительным серным смрадом, дьявол покинул младенца в утробе Изабеллы, оставив Габриеле и Филиппо убитыми стыдом и страхом.
После всех этих удивительных дел, когда дьявол оставил их, а Изабелла была погребена, как того требует христианский обряд, мессер Габриеле спешно покинул Флоренцию, и куда подевался он, ведомо разве что нечистой силе, которая, однако, этим знанием ни с кем не делится, и спрашивать ее впустую. Что до мессера Филиппо, то он доживал свои дни во Флоренции, предоставленный сам себе и тщетно размышляя о тех вещах, которые он совершил и которые произошли с ним.
Паломник
Жил в Сиене некий Ортодосьо Чентурьоне, человек большой учености, но без меры вздорный и докучливый, который своими попреками, наставлениями, а паче всего ревностью до того довел жену, монну Софронию, что она день напролет проводила в унынии и беспокойстве, даром что была женщина здравомыслящая и жизнерадостная. Наконец она решила прибегнуть к посторонней помощи, хоть ей и не хотелось вывешивать белье на площади, и явилась к священнику, фра Тимотео, с жалобами, что под супружеским венцом дни ее сокращаются быстрее, чем у других людей, и что если он не порадеет ей, явившись ангелом мира, то ей не на кого уж больше надеяться. Сими и подобными словами она разжалобила фра Тимотео так, что он в тот же день, прибрав какой-то предлог, явился в дом к мессеру Ортодосьо, коего застал за поучениями домочадцам, и, попросив его выслушать, в уединенном покое сказал ему следующее:
“Мессер Ортодосьо, в нашем приходе нет никого другого, кто подобно тебе был бы украшен всяческими познаниями, так что мы справедливо можем хвалиться тобой перед всем городом; но ты знаешь, что когда человек достигает высоты в добродетелях, тут-то ему и следует остерегаться разнообразных коварств от дьявольских сил, коим его успехи несносны. Преимущественное же орудие, коим мы превозмогаем и посрамляем сатану, есть смирение и уязвление себя созерцанием своих грехов. Ты, я думаю, достиг уже таких степеней, идя от доблести к доблести, что должен смотреть вокруг себя с вящей осторожностью, дабы не упасть с неизмеримой высоты; мне пришло это опасение, и я поспешил с предупреждением, зная тебя как человека благоразумного и внемлющего советам”.
Мессер Ортодосьо выслушал эти слова с большим удовольствием, ибо ему льстило, что он ушел достаточно далеко, чтобы обратить на себя внимание сатаны; когда же священник закончил проповедь, составленную с таким искусством и кропотливостью, уверенный, что мессер Ортодосьо воспримет его намеки наилучшим образом, тот начал с благодарности за великую бодрость, поданную ему сим наставлением, и просил у фра Тимотео несколько дней отсрочки, в течение которых он обмыслит свое христианское дело со всем остроумием, имущим послужить его исполнению. Приуныв от такого посула, фра Тимотео поспешил известить о разговоре монну Софронию, чувствуя, что мало он ей помог своим священным посредничеством, и уповая, что она сумеет выправить это дело к общему благу.
Меж тем мессер Ортодосьо обдумал свои намерения достаточно, чтобы не держать их долее под спудом, и ради этого пригласил к себе в дом фра Тимотео, а когда тот явился, то, не дав ему перевести дух, начал такую речь:
“Со всевозможным тщанием разобрав, как мне ныне послужить Господу нашему и вернуть ему два таланта против того, что Он мне дал, я не вижу ничего лучшего, чем немедля отправиться в паломничество, целью коего будет город Иерусалим. Подлинно, если я приму на себя такой обет и приложу искреннее попечение его исполнить, то прославлю и город наш, обладающий самой глубокой и плодоносной ученостью, донеся весть о том, как процветают в нем искусства, до конца вселенной; если же выпадет случай, то и послужу церкви в тех краях, кои ныне преданы во власть неверных, сидящих во тьме неведения, которую я дерзну рассеять”.
Тут монна Софрония, надеявшаяся, что ее супруг решит принести пользу своей душе, прислуживая бедным в течение года или каждое воскресенье обходя церкви города босым, не вытерпела и закричала:
“Значит, пропасть с твоей головою и всему нашему дому: ведь ведомо тебе, как люди завистливы к чужой славе, а если она к тому же принадлежит чужаку и человеку другой веры, они сочтут заслугой отправить тебя на тот свет и будут ссориться из-за того, кому первому наложить на тебя руку, — а я, горькая, останусь век доживать, вместо обычной твоей ласки и доброты видя лишь твою статую в церкви, когда тебя причтут к мученикам наравне со святым Стефаном; да если ты и уцелеешь, что выше всякого вероятия, то ведь паломничество это займет не один год: на кого же ты думаешь оставить учеников своих, у коих нет другого света в окошке, и весь этот город?”
Слыша это, мессер Ортодосьо смутился, ибо доводы жены показались ему разумными и совпадали с тем, что говорят о зависти Аристотель и св. Василий Великий, равно как и с тем, что он привык думать о себе; он молчал, и жена уже торжествовала, думая склонить его к умеренности и уговорить не простирать своего сияния дальше Модены, как вдруг лицо его просветлело, и он, воздев палец, сказал:
“Это верно, что препятствия настоят неодолимые, и любого другого они заставили бы отступиться; я, однако же, найду способ совершить свое намерение, вместе с тем не оставляя дома и людей без своего попечения; выслушайте же, что я придумал. Ежедневно я стану ходить по дому, высчитывая, сколько шагов я сделал, и так совершая дневное поприще паломника; а поскольку расстояния от нас до святых мест давно измерены, я уповаю без затруднений достигнуть до тех краев, соблюдая воздержность и во всем полагаясь на Бога, Который, без сомнения, облобызает мои намерения и приимет их яко подлинное паломничество”.
К этому он прибавил много слов в том же роде, покамест жена со священником глядели на него, дивясь тому, сколько изобретательности может быть вложено в человеческое сердце; и поскольку они не нашлись чем возразить на это небывалое замышление, то жена, простившись со своими надеждами, отправилась смотреть, нет ли где в доме вещей, брошенных на дороге, которые мешали бы паломничеству, а фра Тимотео благословил мессера Ортодосьо и пожелал, чтобы Господь воздал ему по сердцу и утвердил его решение, потому что никто другой с этим бы не сладил. Мессер же Ортодосьо, уверившись в том, что сам Бог вдохновил его на это дело и некая пешая Муза будет его сопровождать, отдал самонужнейшие распоряжения по хозяйству и привел в порядок свои научные занятия, рассчитывая вернуться к ним нескоро; намеренный во всем соблюдать приличную основательность, он собрал совет из своих сотоварищей, кои общими усилиями установили подходящую для него скорость и снабдили многими иными наказами касательно поведения в пути. Наутро после сего совещания, поднявшись с постели одновременно с Авророй, ради этого зрелища оставившей Тифона на четверть часа раньше, мессер Ортодосьо торжественно покинул дом, никуда из него не выходя, и принялся бродить, оставляя самого себя все дальше; и, взявшись за дело столь ретиво, он, по его расчетам, миновал Болонью и добрался до Падуи, откуда, как сообщил жене, шесть дневных переходов до врат Венгрии. Поскольку дальше открывались края, совершенно ему незнакомые, он сделал в Падуе остановку на два дня, в течение которых осматривал город, а на третий день спозаранку тронулся в путь, а монна Софрония ежедневно его спрашивала, где он нынче намерен ночевать. Так он сновал по дому, подобно ткацкому челноку, и недели не прошло, как он сказал, что благополучно прошел Новый город и еще надобен день-другой, чтобы быть при вратах Венгрии. В первую ночь он заночевал в каком-то придорожном селении, коего названия не знал, а поутру двинулся в дорогу, жена же допытывалась у него, как могут быть ворота у целой страны. Он отвечал, что врата есть даже у ада, как говорит пророк: “В преполовении дней моих пойду к вратам преисподней”, каковыми вратами являются похоти, ведущие нас к вечной гибели. Монна Софрония сказала, что об этих вратах она слышала от фра Тимотео, что их сокрушил Господь наш Иисус Христос, когда спускался за Адамом, и что она беспокоится, не вышло ли с вратами Венгрии чего-нибудь подобного, чтобы ему, не ровен час, не заблудиться в этих местах: что-то уж долго он их не видит, а день почитай на исходе. Ортодосьо сказал, чтобы она не беспокоилась, потому что, хоть он и идет лесными краями, но уж видит самые верхушки этих ворот и если прибавит ходу, то успеет пройти на ту сторону до того, как их закроют на ночь. Монна Софрония, весьма обрадовавшись, начала его спрашивать, высоки ли эти ворота, из чего сложены и чем украшены, и есть ли среди венгров приличные мастера, кому можно доверить такую работу, или они нанимали для этого дела итальянцев. На это муж отвечал ей, что, как он полагает, словом “врата” здесь называются горные тесноты, обыкновенно обороняемые крепостями, кои называются клисурами, и что в этом смысле именуются знаменитые Килики