; впрочем, сам я не могу этого утверждать, ибо никогда не видел Персия и Ювенала в наготе, а ты, дорогой Фортунат, если захочешь раздеть кого-нибудь из комических поэтов, знай, что от этого их поучения не выиграют; так вот, скитаясь по замку и всюду находя тление и заброшенность, он наконец был вынужден признать, что в этой плесневой громаде он содержится один. Не могу передать вам, какая в его душе поднялась досада от мысли, что он угодил сюда первый или же все остальные, кто хромал на ту же ногу, помилованы и выведены на волю, к вечному свету и благоуханиям. Он перебирал в сердце своих знакомых и находил, что они не менее его достойны здесь очутиться, а иные и много больше; он ссылал и казнил целыми кварталами, утоляясь правом на справедливость там, где его никто не оспорит, и вообще вел себя вопреки мнению тех, кто считает утешительным одиночество. Но поскольку от судопроизводства его утроба лишь накалялась, он, почуяв близ себя окошко, высунулся из своей скорбной раковины и завопил во всю глотку. По случайности мимо проходил один из тех, кого он только что предавал всем пыткам вечности, и, услышав, что голос знакомый, поднял голову, пригляделся и спросил, что он там делает, а тот вместо ответа с удивлением вопрошал, почему он здесь, а не в обители блаженных. А когда его знакомец отвечал, что из обители блаженных его только что выгнали (и правда, он спустил все деньги, а в долг ему не давали), то наш человек, воспрянув духом, начал зазывать его, чтобы ничего не страшился и заходил сюда: тут-де места хватит на всех и жизнь полнее, чем снаружи. Но тот лишь махнул рукою да побрел домой, так что наш внутренний человек, без пользы забрасывавший свою удочку, остался в размышлениях, зачтется ли ему этот обман в лишнюю вину, если тут судят не по успеху, а по намерению, и насколько отягчил он свою участь, пытаясь ею поделиться. Я говорю это к тому, что человек и в аду может сделаться еще хуже, стоит отойти от него на минутку: таковы уж его правдолюбие и изобретательность.
VIII
– Вообще говоря, разнообразны способы заглядывать туда, куда людям смотреть не положено, и многие оказывают в этом такое усердие, что в сравнении с ними ритор Вибий Галл, который сошел с ума, подражая безумию для своих риторических надобностей, покажется образцом рассудка и серьезности. Во времена Нерона один пуниец, Цезеллий Басс, человек шаткого ума, поверив сновидению, отправился в Рим и, купив себе подступ к Нерону, поведал, что у себя на поле нашел пещеру неимоверной глубины, где лежат великие груды золота в старинных слитках, а кругом воздымаются золотые столпы: все это спрятано было Дидоной, дабы народ не развратился от роскоши и не навлек на себя враждебности соседей. Нерон, поверив его безумию, как собственному, посылает людей – не слова его проверить, но золото привезти; снаряжают корабли с гребцами покрепче; ораторы говорят только об этом, хваля свой век, которому природа и боги дают золото готовым.
– Мало кто был так жаден до золота, как Нерон, – заметил келарь. – По заслугам ему воздано в той трагедии Сенеки, где некто видит Нерона в аду: он сидит в бане, а служители подливают ему кипящего золота, и, видя толпу адвокатов, идущих к нему, он приговаривает: «Сюда, сюда, продажное племя! идите, помойтесь со мною: тут есть еще место, я вам приберег». Вот общество, достойное людей, которые, будучи названы четвертой частью лести, из кожи вон лезли, чтобы сделаться хотя бы ее половиной.
– Ты читал эту трагедию? – спросил госпиталий.
– Она мне не попадалась, – отвечал келарь, – но я читал о ней у авторов серьезных и правдивых, оставивших печать достоверности на всем, что они говорят.
– Это хорошо, – сказал госпиталий. – Так вот, надежды распаляют в Нероне расточительность, ибо все прихоти окупятся карфагенскими полями, по которым бродит Цезеллий Басс с толпой воинов и согнанных с округи крестьян, указывая то здесь, то там место, где таится обещанная пещера.
– Мы сейчас говорим об аде или о памяти? – спросил Фортунат. – Мне хотелось бы лучше понимать, где мы находимся.
– В том и состоит дивное сходство обеих вещей, которые ты упомянул, – отвечал госпиталий, – что, находясь в них, ты точно знаешь, где ты, – по крайней мере, брат Петр так утверждает, а он человек достойный, – так что если ты не можешь понять, где находишься, скорее всего, ты в каком-то третьем месте.
– Так утверждаю не я, а Платон поэтов, Вергилий, – заметил келарь, – заставивший Энея пройти всем адом и достигнуть Элисийских полей, в знак того, что труд познания закончен и наступает торжество совершенной памяти, которая теперь навеки с ним, как золотая ветвь на воротах.
– Да, а Тартар полон людьми, принужденными вечно твердить, как склоняется «стол», – сказал госпиталий. – Но я заклинаю вас, друзья мои, Стиксом, полостью Хаоса, гранатовым яблоком и еще сотней вещей, что приходят мне на ум, – дайте мне вернуться в Карфаген и раскопать все, что там осталось. Так вот, Басс таскает за собой эту ватагу, силясь припомнить, что говорил ему сон, тычет перстом, словно обвинитель в суде, и приговаривает, что уж теперь то самое, без обмана. Изрыв все свои угодья, проклинаемый изнуренной толпой, изумляясь и жалуясь на обманувшее его сновидение, Басс наконец решает спуститься в эту пропасть другим путем и накладывает на себя руки, оставив своим спутникам избыток мест, где его можно похоронить.
– Вероятно, это особое безумие, искать там, куда не клал, – сказал келарь, – а карфагенская земля заразней прочих: Помпей, когда высадился в тех местах, претерпел эту язву в своей армии, много дней вынужденный ходить и смотреть, как тысячи воинов, отложив мечи, переворачивают землю в поисках клада, и снялся с места не раньше, чем они, утомясь от этого дурачества, сказали ему, чтобы вел их, куда угодно.
IX
– А ведь тот, кто добьется своего, утолит жажду золота и пустит в мир деньги со своим изображением, лишь даст людям столько поводов выказать неприязнь, сколько они насчитают у себя в кошельке: например, римляне так ненавидели императора Гая, что отправили в переплавку все медные монеты с его лицом, которые, впрочем, переменили свою судьбу не лучшим образом, ибо Мессалина понаделала из этой меди изваяний актера Мнестера и то, что было запечатлено жестокостью, теперь несло на себе чекан сладострастия. Но и добрая слава разносится тем же путем, о чем свидетельствует история с королем Туниса, который, взглянув на флорентийскую монету и оценив ее пробу, возымел желание узнать побольше о людях, которые чеканят такие деньги, а узнав, проникся к ним уважением, освободил от налогов и разрешил иметь в Тунисе свое подворье и церковь.
– Люди монетного двора больше, чем кто-либо из мирян, осведомлены в богословских вопросах, – заметил госпиталий, – а все из-за их ремесла, поистине сходного с божественным. Посмотри на делателей фальшивых денег, коих было много в древности: они не сеяли, не жали, но, засевши в пещерах, посильно подражали природе: как она, взирая на идеи в божественном уме, чеканила розные виды всех вещей, так и они, глядя на одного Цезаря, чеканили его много, наполняя мир славою человека, который, будь его воля, вынул бы их из глубины и повесил на высоте, и воздавая ему все, что должны Богу, то есть любовь и пылкое поклонение.
– Ты же знаешь, чем кончается злоупотребление чужой печатью, – отвечал келарь. – Всякий, кто берется за это, рано или поздно попадет в свою ловушку. Когда погиб Марк Марцелл и его кольцо досталось Ганнибалу, тот сочинил от имени покойного письмо в Салапию: он-де ночью будет к ним, так пусть стоят наготове, и запечатал его консульской печаткой. Ночью он подошел к городу, пустив впереди перебежчиков, одетых по-римски; они будят стражу, говоря, что консул прибыл, и те суетятся подле ворот, подымая решетку. Едва проход открылся, перебежчики пускаются в город, и чуть вошло шесть сотен, канат отпущен, решетка падает, и на них наваливаются салапийцы, благовременно извещенные о гибели Марцелла, меж тем как другие, взойдя на стены, камнями и дротами отгоняют Ганнибала, попавшегося на свое же лукавство.
– Это напомнило мне одну историю при осаде Фаэнцы, – сказал госпиталий: – надеюсь, ты не сочтешь ее неуместной, ибо она касается богословских вопросов и трактует их с подобающим уважением. Император, как я говорил, велел приискать ему другого цирюльника, поскольку тот, что у него был, взял Фаэнцу при помощи полотенца и бритвы, а императору это не понравилось. И вот когда новый цирюльник был найден и взялся за свое дело, император, чтобы скоротать время, спросил, что в лагере думают о его деньгах: он ведь стоял под Фаэнцей так долго, что уже заложил свои драгоценности и посуду и наконец придумал выдавать рыцарям и поставщикам свое изображение, оттиснутое на коже, велев принимать эти оттиски наравне с золотой монетой. «Сильно ли возмущаются этим новшеством?» – спросил император. «По правде говоря, – отвечал цирюльник, – есть такие, кто боится, как бы их не надули с этими деньгами, но больше тех, кто готов всю свою кожу подставить, чтоб ее испестрили такой печатью, лишь бы потом ее обменять на золотые, как им было обещано; что до людей благоразумных, то они говорят, что императорский лик на клочке кожи – все равно что сила Божия в сотворенных вещах и что надобно смотреть не на простоту вещества, но на могущество власти, которая из чего угодно может сделать золото, и не прекословить ей, но во всем слушаться, как тот пистойец, которому явилась Святая Троица». Император говорит: «Я не слышал об этом; расскажи, как вышло дело». «Случилось все так, – начинает цирюльник. – Один пистойец, хорошего рода, но смолоду склонный к воровству и потасовкам, с охотой входил в любое бесчестье, какие в его городе никогда не иссякают, принося своему отцу лишь горести и слезы, и наконец, сговорившись с еще несколькими молодцами того же разбора, однажды ночью вошел к святому Зенону отнюдь не ради молитвы. А когда они сбыли с рук серебряные столы, ризы и прочее, что могли вынести из Божьей церкви, этот человек рассудил за лучшее покинуть родной город, ибо по своей скромности тяготился избытком внимания, и направить свои стопы куда-нибудь, где они еще не наследили; решившись на это, он раздобыл одеяние, в каком ходят братья-минориты, и пустился по дорогам искать лучшей доли. Идет он так, ни о чем не печалясь, и вот встречает еще двоих монахов и прибивается к ним, говоря, что нет ничего лучше доброго общества. Солнце уже клонится, и наконец они решают, что время для трапезы, однако у них ни крошки с собой нет. Один монах говорит: «Не печальтесь, братья; я скажу вам вот что. На крайнем западе земли, в ливийском краю, стоит яблоня с прекрасными, сочными яблоками, кои охраняет бессонный дракон. Мне, недостойному, дан Святой Троицей такой дар, что я могу духом перенестись туда и усыпить дракона за то время, какое требуется, чтобы прочесть «Отче наш». С этими словами монах усаживается на землю и закрывает глаза. Они подождали, сколько было сказано, а потом другой монах говорит: «Думаю, он уже управился; а теперь знай, что мне дан Святой Троицей такой дар, что я могу перенестись в ливийскую землю, сорвать эти яблоки и вернуться с ними сюда,