Назавтра в условный час к нему явился Симоне, снедаемый нетерпением, и Таддео, пустив его в дом с великой осторожностью, будто один заговорщик другого, взял за руку и привел к двери, за которой был маленький чулан с дровами, кожей и всяким хламом. Тут они остановились, и Таддео, подняв палец, начал такую речь: «Послушай, кум, что я тебе скажу, ибо от этого зависит твоя жизнь. Там, куда ты войдешь, горит слава Божия и играет чудесное сияние, так что с непривычки глаза застятся кромешным мраком. В нашем семействе, как я тебе сказал, ходить в рай – дело обычное, но ты берегись, чтобы от тебя, как от той несчастной принцессы, что хотела увидеть Юпитера, не осталась горстка угольев, на которой и каштана не пожаришь, или – чтобы не оскорблять нашей беседы языческими баснями – как бы тебе не ослепнуть подобно апостолу Павлу, когда над ним разлился Господень свет. Войдя туда, веди себя чинно и скромно: стреляй в первое, что подвернется, забирай и уходи с благодарностью и ни в коем случае не вздумай выбирать что получше, ибо Господь, дающий нам пищу во благовременье, не любит таких, кто ковыряется в Его дарах, как в лотке с рыбой». К этому он прибавил еще кое-какие предостережения, озадачив и устрашив Симоне, никак не думавшего, что в раю столь строгие правила, сунул ему в руки старый арбалет с болтом, источенным ржой, и впихнул его в двери чулана. А пока Симоне таращился в темноте, тыкаясь коленами в дрова, Таддео грянул в цимбалы прямо у него под носом, нацепил на арбалет рыбу своего шитья и вытолкал приятеля обратно, не дав задержаться даже на часок, как нашему праотцу. Засим он тщательно запер дверь и, обратившись к Симоне, у которого в глазах еще сиял цимбальный звон, а в голове гудело, как в соборной колокольне, поздравил его с удачей, какая мало кому выпадает: он-де не только повидал рай, но еще и вернулся не без улова; с этими словами Таддео торжественно снял карася, сучившего лапами, с арбалетного жала и вручил его Симоне, еще раз велев никому не говорить ни слова.
Симоне примчался домой и, сказав жене: «Знаешь ли, Берта, где я нынче был? Нет, я не могу тебе сказать, но только намекну, что это такое место, где не бывал Авраам, и я видел там такую славу, что у меня до сих пор голова гудит; и хоть я человек набожный и привержен всему святому, но ушел оттуда не с пустыми руками. Вот, погляди, я принес тебе такую рыбу, которою посрамлен Аристотель и все многомудрые философы, ибо она одновременно курица, но при этом считается постной едой», – и выложил свою добычу. Жена поглядела на нее и закричала: «Несчастный, когда же ты прекратишь таскаться по всяким местам, в которые ни Авраам, ни другой порядочный человек не заглядывает; и если уж ты решил принести домой что-нибудь нужное, почему ты выбрал самую убогую тварь на свете? Посмотри на нее, она унаследовала от курицы не бедра, которые я бы могла запечь, а одни сухие лапы, которые только на то и годятся, чтобы привесить на нитку и пугать детей!» Так бранила жена бедного Симоне, а он стоял, повесив голову и жалея, что ушел из рая так быстро.
XIII
– Хоть природа могущественна и удивительна, – сказал келарь, – но искусство, использующее природу как орудие, могущественнее и природной силы, как можно видеть на многих примерах. А все, что вне действия природы или искусства, или не человеческое дело, или выдумка и обман: таковы мнимые явления, производимые благодаря ловкости рук, различию голосов, темноте, тайно проведенным трубам и всяким видам сговора; я расскажу одну печальную историю то ли об искусстве, то ли о соблазне, и о том, к чему оно привело.
Во Фриули, краю хоть и холодном, но ущедренном прекрасными горами, несметными реками и чистыми ключами, есть город, нарицаемый Удине, престол аквилейских патриархов, в котором жила красивая и благородная дама, мадонна Дианора, жена человека богатого и благодушного. В нее был влюблен мессер Ансальдо Градензе, славный воинским искусством и учтивостью. Он делал все, чтобы добиться ее любви, и слал ей мольбы в пламенных письмах, но как ни приступался, все тщетно. Скучая его неотступностью, она передала мессеру Ансальдо, что, ежели он в январе превратит сад, что подле их дома, из сухого и холодного в благоухающий цветами и осененный густыми кронами, как бывает в мае, она выйдет в этот сад, дабы ответить его желанию, если же нет, то найдет способы от него избавиться. Рыцарь, выслушав это, хотя и понял, что она желает отнять у него всякую надежду, однако решился каждый камень перевернуть, лишь бы исполнить ее просьбу, и послал искать помощи во все части света; вскоре попался ему под руку кто-то, за хорошие деньги обещавший сделать это при помощи некромантии. Мессер Ансальдо условился с ним; в ночь на первое января по манию чародея поднялся самый восхитительный сад, с цветами и густой листвой, а рыцарь через подкупленную служанку передал мадонне Дианоре несколько благоухающих плодов вкупе с просьбой выйти к нему, когда муж ее заснет. Мадонна Дианора, видя, куда ее завело безрассудство, пришла в ужас, но, не желая быть ославленной за то, что дает обещания и не соблюдает их, она тайком оделась и вышла на майскую траву.
Между тем ликующий рыцарь, оглядывая сад, приметил на одном дереве горящие знаки и подозвал некроманта, в уверенности, что это часть его колдовства. Тот подошел и, видя, что знаки проступили на падубе, который считается несчастливым деревом, вгляделся в них и прочел столь же легко, как страницу, написанную на латыни: там говорилось, что людей, сошедшихся этой ночью в саду, не ласки и взаимное счастье ожидают, а плач, тоска и тревога; тот же, кто возвестит им об этом, погибнет первый. Хотя последние слова и относились к нему, однако он не мог утаить их смысл, иначе казалось бы, что он слаб в своем искусстве и не разумеет того, что сам создал; потому он передал рыцарю суть предсказания и поспешил с ним проститься, уповая на свою быстроту и остроумие. Мессер Ансальдо смутился, но, не желая допустить, чтобы его сочли человеком малодушным, способным поступиться такими трудами и упованиями из-за вздорной угрозы, встретил у калитки свою возлюбленную и, осыпая ее руки поцелуями, пошел с нею вглубь сада, где под древесными ветвями были им разостланы пышные ковры.
А некромант, торопясь покинуть сад, в темноте наступил на гадюку, которая отогрелась и выползла из своего зимнего гнездилища; она укусила его за ногу; кое-как он выбрался на улицу, доковылял до какой-то двери и, упав, испустил дух. С сада спали чары, умолкли птицы, ветви помертвели, застыла вода, и зимний ветер пролетел над полунагими любовниками. Мадонна Дианора, пораженная мыслью, что из-за ее прегрешения так переменилась природа, в страхе вырвалась из рук рыцаря и побежала домой, но, увязая в снегу на темных тропинках, оцепененная жестоким морозом, она добралась до своих покоев уже больной и упала на постель в горячке. Муж ее, пробудившись, велел подать огня и увидел в ее лице ужасные знаки недуга; в тревоге он послал за лекарями; слуги забегали по дому, перешептываясь по углам; два дня не приходила она в чувство, а домашние лишь по бреду, блуждавшему на ее губах, могли догадываться, что с нею приключилось; имени, однако, она так и не выдала и скончалась на третий день, погрузив весь дом в великую скорбь. Ее погребли с пышностью. Мессер же Ансальдо, не зная, что именно известно супругу мадонны Дианоры об их ночных делах, и опасаясь, что на него теперь устремлена неугасающая и предприимчивая ненависть оскорбленного мужа, счел за лучшее покинуть город, пока дело не уляжется, и выехал из него, в смущении и печали, со всей возможной поспешностью, хотя его никто не преследовал.
XIV
Госпиталий спросил:
– О чем мы говорили, пока не пошли гулять по чужим садам?
– О писателях, – отвечал Фортунат, – и о том, почему они плохи. Почему наши времена не породили соперников Марону и Ливию? Происходит ли это от внешних причин или нашего нерадения?
– В упрек нашим сочинителям, – отвечал госпиталий, – следует поставить, что никому из них дела нет до чистоты языка. Мог бы быть для них примером Тиберий Цезарь, который однажды не издал указа, не найдя, чем по-латински заменить слово «эмблема», хотя слово, им отклоненное, происходит из благороднейшего греческого наречия; но наши не различают, откуда что взято, уместно ли само по себе и вместе с другими, и ставят низменное и простонародное рядом с изысканным; хорошо еще, если они понимают значение слов, которыми пользуются, и не делают себя посмешищем с самого порога. А поскольку они считают, что, как любимые сыны вдохновения, никому, включая разум и вкус, не обязаны отчетом, то на каждом шагу впадают то в холодность и выспренность, то в школярскую мелочность. Если они пишут историю, то защищают себя утверждением, что слог историка – трагический и потому должен усвоить себе всю напыщенность мира, свысока глядя на тех, кто довольствуется сельской Музой и тонкой свирелью. Они употребляют эпитеты не как приправу, а как еду, не знают места метафоре, думая, что она везде хороша, доводят краткость до темноты или, вздумав писать о Цезаре, разливаются в словах так, что Цезарь вынужден вплавь переправляться из одной главы в другую, положась на свое счастье. Что их отрезвит? Страх, как известно, лучший исправитель слога, но они берут бесстыдством, уповая, что Бог не пошлет ангела спалить их труд, как Содом в прозе, а людского суда они не боятся. Отменно было сказано о Марке Регуле, что оратор – это дурной человек, не умеющий говорить; боюсь, что это определение применимо не к нему одному.
– А когда ловишь их на нелепостях, они отделываются шутками, – вставил келарь. – Один человек, написав длинную и нелепую тираду в обличение вероломства, уже перешел к другим предметам, как вдруг вспомнил о судьбе Меттия и счел необходимым помянуть и его; а когда книга вышла в свет и его начали спрашивать, почему Меттий обнаружился, где его не ждали, отвечал, что Меттий не поспел к сроку, потому что ему пришлось долго собирать свои члены по лесу.