Глава эта была бы не полна без краткого упоминания о том кошмаре, что когда-то пережил мой приятель. Бывалый многоопытный ходок, однажды познакомился он с юной дамой, занимавшейся балетом и всяческими изощрёнными танцами. Довольно быстро сговорив её на тайное свидание, привёл куда-то, куда всех, налил по рюмке - раздеваться они начали одновременно. Всё было привычно и легко. Она уселась на него с завидным проворством, он тоже любил эту позу, им обоим оказалось сразу очень хорошо. И тут - рассказывая это (слышал раза три), приятель мой зажмуривал глаза, переживая заново - она запела. Оперную арию. Во весь голос. Продолжая совершать все нужные движения, но ещё и чуть раскачивая головой в гармонии с вокалом. Ужас, обуявший моего приятеля (а видывал он всякое и разное), словами был явно непередаваем - он возводил глаза к небу, взмахивал руками и пошевеливал пальцами, словно музицировал на пианино или лихорадочно пытался нащупать что-то в полной темноте. А мысли - он рассказывал о них - очень забавные текли и очень поучительные: если не стану импотентом, думал он, то больше никогда не буду изменять жене.
Конечно же, о странностях любви писать серьёзно - глупо и неосмотрительно, ибо веками тысячи различнейших людей описывали это дивное состояние со всеми присущими ему нюансами И тонкостями изъявлений. А впрямь со всеми ли? И ярая надежда что-то высказать отъявленно своё, вновь и вновь ведёт перо моих коллег. И часть из них (счастливые люди) уверена в успехе. Я бы в назидание нам всем печатал всюду вечную, по-моему, нетленную историю о том поэте-идиоте (он уже покойник, так что имя ни к чему), который как-то запоздал к обеду в доме творчества, а на вопрос, чем он был занят, ответил лаконично и величественно:
- Писал сонет о любви.
И, помолчав, добавил:
- Закрыл тему.
Хоть помню я пример этого счастливого человека, удержаться не могу. И наплевать мне, если то, что я хочу сказать, уже десятки или сотни раз написано в нечитанных мной книгах. Нечто есть, так остро пережившееся лично мной (да и поныне мне знакомое), что нестерпимо хочется сказать всерьёз и вслух. Ибо одна из ярких странностей нашего чувства состоит в том, что любовь - это постоянный и неизбывный страх. Нет, нет, не потерять любимую, об этом знают все, я говорю о страхе обидеть. Нечаянной шуткой, неловким словом или даже взглядом, я уж не говорю о поступках. И забавно мне, что этот страх тянется не годами, а десятилетиями. Страх этот часто раздражает, но такой он непременный спутник всякой близости и преданности, что любовь в этом смысле - самая изнурительная из благодатей, нам дарованных природой.
Ну, а коль упомянули мы боязнь потери, то ещё одну историю я не могу не вспомнить. В шестьдесят каком-то плыл я по Енисею из Красноярска в Дудинку, был я журналист, и капитану мелкого пароходика было со мной пить столь же лестно, как и мне с ним. А когда мы проходили (день на третий с отплытия) пару маленьких поросших лесом островков - я их названия помню и посейчас - Кораблик и Барочка, то повестнул мне капитан, что года три назад он увозил отсюда на судебно-медицинскую (точней - психиатрическую) экспертизу местного бакенщика.
- Понимаешь, - говорил мне капитан, - этот мужик в гражданскую войну пристал к какому-то отряду, уж не знаю - белых или красных, только драпали они в тайгу и заблудились там, и стали подголадывать - охота, видно, их не выручала или стрелять боялись, чтоб не обнаружиться. Короче говоря, кого-то они съели из своих. И стали как бы людоедами, А скольких они съели, я не знаю, но мужик этот, он вкус человечины запомнил на всю жизнь, рассказывали мне, что так бывает. После он сюда в деревню возвратился, оженил его родитель, порыбачил он немного и на эти островки определился. Бакенщиком он работал много лет, и не упомнит уже никто, сколько именно. И баба его там же с ним. Потом и дочка завелась.
История текла неторопливо, суть её мне проще вкратце изложить, поскольку капитан ударился в психологические изыски. Бакенщик, как оказалось, всё никак не мог забыть вкус человечины. И принялся он изводить самые передовые советские кадры: отловил геолога заезжего, а после картографа из Красноярска. Их искали, но такая версия, как бакенщик убийца, никому и в голову не забредала. А делился ли с женой он неизвестно, потому что вскоре наступил с передовыми кадрами перебой, и бакенщик зарезал и жену, и дочь. А может быть, они что-то обнаружили, и он поэтому их ликвидировал. Жену он засолил.
И в этом месте капитан, человек тонкий и политесный, глянул мне усмешливо в тарелку и потом в глаза посмотрел. Закусывали мы толстыми ломтями жареной свинины. Я напрягся, и кусок у меня в горле не застрял. Мы чокнулись и вкусно выпили.
На лодке сплавал бакенщик в деревню, заявил в милицию о пропаже, по реке спасатели их поискали сетью и баграми - бесполезно. А немного погодя нагрянули на остров с обыском, и всё так явно обнаружилось, что бакенщик не стал отпираться, дал чистосердечные показания и был отправлен на психиатрическую экспертизу. Больше капитан ничего не знал, в деревне тоже все поговорили и забыли.
Для чего и почему я вспомнил тут эту кошмарную историю? Чтоб изложить вам капитанские слова в её конце. Он закурил и подмигнул мне:
- Ты смекаешь, как его разоблачили и почему заподозрили? И тут я спохватился, что и правда не смекаю.
- А что бабу он свою искать поехал, - объяснил мне капитан. - Кто ж это станет искать пропавшую бабу? Нет её, и слава тебе, Господи. А он поехал. Ты теперь смекаешь?
- Вроде да, - ответил я смущённо. Был я молод, романтичен и не из этих, слава Богу, краёв.
Эта история из памяти моей ушла бы навсегда, но двадцать лет спустя всплыла отчётливо и ярко. Снова я в Сибири был, но в качестве уже не журналиста, а ссыльного вчерашнего зэка. И такие были все мои коллеги. А историю про бакенщика вспомнил я в Сибири по вполне аналогичному поводу. Приятель мой Семёныч, тихий немолодой человек с отчётливой интеллигентинкой в повадках, досиживал свой срок за убийство жены. Его статью я знал доподлинно, ибо Семёныч этого не только не та- ил, но более того - был у него некий номер, который он разыгрывал с любым зашедшим в нашу бытовку свежим слушателем. Мы чифирили или выпивали, а когда закуривали все и блаженно посапывали, доставал Семёныч как бы ненароком фотографию своей жены покойной и рассказывал, не торопясь, какая она была ладная и умная, его любила и фигуристой была, как хорошо она готовила и дом в порядке содержала. Слушатель плавно вёлся на этой удочке и, в конце концов, не мог не спросить - а что же, мол, Семёныч, ты её тогда пришил на глушняк? И наступал момент истины, Семёныч только этого вопроса и ждал, и мы его все ждали, замирая. Ибо тоном, какой ни одному великому артисту в самых дивных снах не снился, отвечал Семёныч медленно и лаконично:
- Надоела!
Давно уже пылится в моей записной книжке замечательный факт о нашей эмиграции: заполняя в Америке какую-то въездную анкету, многие спотыкались на графе, какого они пола. Английское слово, означающее пол, читается вполне понятно для русского разумения, как бы даже не нуждаясь в переводе: секс. И, сразу суть ухватывая, многие из наших отвечали: два раза в неделю. Или три. Или один, тут важно единомыслие ответов. Записал я это, посмеялся и забыл, однако же история спустя год получила дивное продолжение.
Одна американская чиновница, подучив русский язык, вознамерилась попробовать его на одном из приезжих - высоком молодом красавце откуда-то из-под Баку.
- Вы графу "пол" заполнили неправильно, - сказала чиновница, волнуясь. - Тут надо писать не сколько раз в неделю, а мужчина или женщина.
- Это для меня безразлично, - ответил молодой красавец. Много раз задумывался я, нельзя ли как-нибудь измерить накал любовного влечения. Даже расспрашивал учёных, но поскольку они были мои сверстники, то принимались пакостно улыбаться и несли такое, что я чувствовал себя святым отшельником, по нечаянности зашедшим в бордель. Но смутно чувствовал, что есть какая-то незримая, но субъективно ощутимая мера душевных что ли затрат, которая порой мешает, например, кинуться в самую прельстительную любовную авантюру. И однажды как-то убедился, что такая мера существует. У меня приятель есть, давно уже освоивший эстраду и большой имеющий успех у слабого и впечатлительного пола. На одной из пьянок после концерта явно была склонна облагодетельствовать его одна юная девица: издали она кокетничала с ним и всё пыталась пересесть поближе. А когда ей это удалось, то деловито наклонилась она к уху приятеля и пылким шепотом его оповестила, что попозже чуть она придёт к нему в гостиничный номер. То ли у приятеля какие-то другие были планы, то ли этот яркий пламень страсти не хотел он разделить, но только ум его лихорадочно заметался в поисках необидного отказа. С ним такое было редко, но формулировку он сыскал блестящую и быстро.
- Девонька, - сказал он ласково и тихо, - я был бы счастлив, но есть одна загвоздка. Понимаешь, я уже немолод, и пошаливает сердце... Словом, если я умру, ты сможешь меня быстренько одеть?
Пылкая девица тихо ойкнула, её как ветром сдуло. Больше она даже не смотрела в его сторону.
Так убедился я в своей догадке давней, что у любострастия есть некие предельные границы. Это в смысле потолка. А в смысле расширения количества? Тут, по-моему, их нет. И я не о царе там Соломоне говорю с его якобы восьмьюстами наложницами, и не о султанах всяких с их гаремами - тут дело давнее, а значит - тёмное, мне интересней современники мои. Я как-то в Питере сидел у своего приятеля - весьма известного поэта и отчаянного, забубённого ходока. Сидели мы в его большой, хоть и двухкомнатной всего квартире, где высоченные старинные потолки создавали ощущение простора и пространства. Стены снизу доверху были увешаны картинами и гравюрами, нам было хорошо и пьяно.
- Слушай, - я спросил у него тихо, ибо жена его за чем-то вышла на кухню. - Если все эти картины снять и вместо них от потолка до пола вывесить фотографии твоих баб - они поместятся?