— И мы должны посетить это место?
— Именно это и сделала Джиллиан. — Ник положил рядом набросок карты.
По книжной иллюстрации трудно было понять план замка, но они увидели две башни, которые могли соответствовать выступающим углам на пятиугольнике Джиллиан, и еще одну башню — невысокую, приземистую, видимо, сторожевую.
— Наверное, это оно.
— Действительно, Папа как будто был готов на многое, лишь бы монастырь оставался в безопасности. Там, наверное, хранилось что-то такое, что, по его мнению, не должно было попадаться на глаза протестантским реформистам.
— Или нацистам.
Эмили разглядывала план.
— И как же она туда попала?
— Посмотри на эту башню, — Ник показал на место, помеченное крестом, — вот она, сзади. Видимо, Джиллиан нашла там вход.
Эмили прочла список, оставленный Джиллиан на полях.
— Или прокопалась туда лопатой, освещая проход нашлемным фонарем.
— Давай-ка сымпровизируем. — Ник махнул рукой, подзывая официанта, и, когда тот подошел, сказал: — Наша машина застряла в снегу перед въездом в деревню. Может быть, у вас найдется лопата и кусок веревки — мы все вернем.
Официант удивленно посмотрел на них, но он был слишком вежлив и не поставил слова Ника под сомнение. Он вышел и через пару минут вернулся с садовой лопатой, фонарем и бухтой синей нейлоновой веревки.
— Идеально.
Ник последними евро расплатился, жалея, что не может дать чаевые побольше, надел куртку и взял лопату.
Официант открыл для них дверь, и от порыва ветра, занесшего внутрь снежинки, задребезжали бокалы на столе. Официант вгляделся в темную улицу.
— Желаю удачи.
LXXVIII
Франкфурт, октябрь 1454 г.
Когда мы возвращаемся в места нашего детства, то, что у нас в памяти сохранялось как нечто большое и величественное, оказывается маленьким и жалким. Франкфурт был иным. Весь мир, казалось, съехался сюда на Веттераускую ярмарку. Палатки ткачей превратили одну из площадей в городок всех вообразимых цветов и плетений: от тяжелых фланели и габардина до легчайших византийских шелков, переливавшихся, как ангельские крылья. Из крытого рынка доносился запах духов и бесчисленных специй: перца, сахара, гвоздики, чеснока и многих других, мне неведомых.
Я поставил наш лоток на углу рынка между изготовителями бумаги и пергамента. Сюда мало кто заглядывал (хотя товаров на ярмарке было множество, книги продавали только мы), и я надрывался, зазывая покупателей, пытаясь перекричать ярмарочный шум. После стольких лет затворничества и секретности я с трудом заставлял себя говорить.
Сюда должен был приехать Фуст. Он был торговцем, и это он замыслил план показать плоды наших трудов. Но днем ранее он пошел на попятный, сказался больным, а потому отправляться пришлось мне. Хорошо, что так получилось. Я в последнее время почти не выходил из Хумбрехтхофа. Приближался назначенный Фустом срок, а мы все еще отставали от графика с нашими Библиями. И постоянные мысли об этом (расчеты и перерасчеты графика, поставок, человеко-часов) тяжелым грузом давили мне на плечи. Я боялся этого путешествия. Я не мог представить себя без проекта или проект без меня. Но Фуст настоял.
— С тобой для пользы дела поедет Петер.
Но уже через час после того, как мы отправились во Франкфурт, я понял, что Фуст был прав. Осенний воздух разрумянил мне щеки, прояснил мысли. Запах спелых яблок и листьев откупорил мои чувства. Даже крики перекупщиков, которые рисковали навлечь на себя гнев властей, предлагая товар за пределами рынка, казались скорее звонкими, чем раздражающими. Тем вечером в гостинице я завязал разговор с другими торговцами и лег спать гораздо позднее, чем обычно, выпил больше обычного, отчего наутро у меня болела голова.
В первый день ярмарки к моему лотку подошли всего три человека. Я чуть не насчитал и четвертого, но он всего лишь хотел узнать, где расположились дубильщики. Занятий у меня никаких не было, кроме как щелкать блох, которые досаждали мне предыдущей ночью. То удовольствие, что я испытал, покидая Майнц, таяло. Я в уме составил длинную раздраженную претензию к Фусту, отправившему меня с этим бессмысленным поручением. Но во второй половине дня поток посетителей увеличился. На следующее утро я уже едва мог справляться с ними. Многие из них были священниками и монахами, но, видимо, они благоприятно отозвались о том, что видели. И вскоре уже более богатые руки прикасались к страницам, на фоне пергамента сверкали толстенные золотые перстни. Я видел аббатов, архидьяконов, рыцарей. И в конечном счете, нежданно-негаданно — епископа.
Каждые полчаса происходило что-то подобное этому: я стоял за прилавком, расхваливая выдающиеся качества моих книг, когда молодой человек в одежде, заляпанной чернилами, и с растрепанными волосами начинал шумно протискиваться сквозь толпу к моему прилавку. Он обшаривал взглядом страницы Библии, потом поворачивался к толпе и громко заявлял:
— Этот человек мошенник.
Он открывал тетрадь так, чтобы все видели.
— Этот человек говорит, что текст совершенен, но он даже не удосужился его прочесть. Тут нет ни одной правки.
Он шарил под своим сюртуком, доставал и разворачивал свиток пергамента, затем показывал его толпе.
— А вот моя работа идеальна.
Публика, понимая, что происходит, начинала смеяться. В сравнении с молочно-белыми страницами и ровным текстом моей Библии, его пергамент являл собой жалкое зрелище. Края были захватаны, кожа пожелтела (мы предыдущим вечером пролили на нее пиво), а слова под вязью исправлений были почти не видны.
— Здесь нет ни одной ошибки, — заявлял он.
— И здесь тоже, — отвечал я.
Он сгибался чуть не пополам, выставляя свою задницу публике, и водил носом по страницам Библии.
— Да, я не вижу ошибок, — неохотно соглашался он.
Ропот публики.
— Но повезти один раз может любому.
Я поднимал еще два экземпляра и демонстрировал их.
— А три раза? А если вы посетите мою мастерскую в Майнце, то найдете еще сотню таких же, готовых к продаже. И все они одинаковые в своем совершенстве.
Петер Шеффер (а именно он и был негодующим писцом) выпячивал грудь.
— Я тебе могу сделать не меньше. — Он начинал загибать пальцы в яростных арифметических подсчетах. — Они будут готовы к тысяча пятисотому году.
— А у меня они будут готовы к июню. — Я повышал голос, обращаясь к толпе. — Любой, кто хочет купить Библию или увидеть этот новый чудесный способ письма, может посетить меня до вторника в моем временном жилье под знаком дикого оленя. Или после этого в Майнце в «Хоф цум Гутенберге».
Многие люди из толпы проталкивались к нашему прилавку, желая узнать больше. Шеффер снимал свой сюртук, расчесывал волосы и присоединялся ко мне за столиком.
— За два года двадцать человек сделали почти две сотни этих книг, — услышал я, как он хвастается двум голландским торговцам.
Я лягнул его под прилавком: не следовало раскрывать все тайны нашего искусства или даже наводить людей на мысли, как можно добиться этого.
Но прежде чем я успел что-либо сказать, новый клиент потребовал моего внимания. Я увидел его издалека, вернее, увидел сутолоку, которая возникала с его приближением в толпе, расступавшейся перед ним. Я видел только вершину его митры. Но даже и она лишь едва возвышалась над окружающей толпой. Я разгладил на себе одежду и поправил тетради на столе.
— Епископ Триестский, — объявил священник.
Я поклонился.
— Ваше преосвященство.
— Иоганн?
Шапка с заостренным концом откинулась назад. Мне ухмылялось чисто выбритое смугловатое лицо. Но и тут я не понял, кто передо мной: титул ослепил меня и я никак не узнавал стоявшего передо мной человека.
— Эней?
— Эней стал более благочестивым. Ты клялся, что никогда не примешь сана.
— Разве? — Эней, казалось, был искренне удивлен. — Видимо, я имел в виду, что в то время я еще не был готов для этого.
Мы разговаривали в галерее собора. С другой стороны площади целая толпа священников и приспешников смотрела через двери, задаваясь вопросом, кто я такой.
— Когда я в последний раз видел тебя в Штрасбурге, ты заседал в соборе и строил козни против Папы. — Я показал на его богатые одеяния. — Теперь ты его посол.
— Я ничего не отрицаю. Это был грех неведения. Я умолял Папу о прощении, и он даровал мне его.
Он сказал это вполне серьезно, но даже у Энея это не получилось естественно. У меня возникло ощущение, что он повторял эти слова много раз.
— И еще ты пытался соблазнить замужнюю женщину. У тебя это получилось?
У него хватило такта покраснеть, хотя скорее от сожаления, чем от смущения.
— Говори потише. Ты знаешь, что небеса более благосклонны к одному раскаявшемуся грешнику, чем к девяноста девяти абсолютно безгрешным.
Мы завернули за угол галереи.
— Истинно тебе говорю, я уже не тот человек, каким был, когда ты видел меня в последний раз. Базельский собор… — Он взмахнул рукой, словно чтобы развеять дурной запах. — Они были такие зануды, Иоганн. Они не понимали, что их дело проиграно. Они обвиняли Папу, обвиняли друг друга. Некоторые даже обвиняли меня. В конечном счете мне был предложен пост секретаря при императоре Фредерике, и я принял его. Я поехал в Вену.
Он улыбнулся мне, забыв про свой гнев.
— Если в христианском мире есть более скучный город, то я молю Бога, чтобы никогда его не увидеть. Евреи в Вавилоне страдали меньше, чем я в моей ссылке. Но неисповедимы пути Господни. При этом расколотом, раздираемом распрями и интригами дворе я понял, что наш друг Николай был прав. Главное — это гармония.
— В Штрасбурге тебя больше волновало совершенство, а не гармония, — напомнил я ему.
— Но разве совершенство может существовать без гармонии? Гармония — это фундамент совершенства. И ты с твоими книгами достиг того и другого. Они настоящее чудо.
— Если это и чудо, то достигнуто оно потом и кровью. — Я подумал об Андреасе Дритцене, об обезображенном лице Каспара.