Мать снисходительно рассмеялась. Смех вышел хриплым, низким.
— Если бы ты так не презирала Нафанаила, я бы поверила словам его дочери. Впрочем, это не имеет значения. Важно лишь то, во что верят другие. Твои прогулки по улицам и даже за городскими стенами не остались незамеченными. Твой отец поступил глупо, позволив тебе эти вылазки. Ты умудрялась улизнуть из дома даже в те дни, когда я посадила тебя под замок. Я сама слышала, как люди судачили о тебе. Жители Сепфориса неделями строили предположения, девственница ли ты еще, а теперь эта девчонка, Марфа, подлила масла в огонь.
— Пусть думают что хотят, — отмахнулась я в ответ.
Лицо матери вспыхнуло гневом, но потом пламя рассыпалось мелкими искрами. В угрюмом сумраке комнаты я увидела, как плечи у нее поникли, а веки опустились. Она показалась мне очень усталой.
— Не будь наивной, Ана. Вдовство и без того неприятно, а уж если тебя считают обесчещенной… — Обреченность и ужас оттого, что ей досталась безмужняя дочь, поглотили остаток фразы.
Мне вспомнился тот день, когда я встретила Иисуса в пещере: его мокрые волосы, усмешку на губах, жалкий кусок лепешки, который он предложил мне, его слова во время ливня. Внутри у меня что-то оборвалось. Кто знает, может, и он не возьмет меня теперь?
— Мужья могут быть отвратительными созданиями, — продолжала мать, — но без них не обойтись. Без их покровительства женщины легко становятся жертвами дурного обращения. Бывает, вдов даже изгоняют из дома. Тогда молодые предаются блуду, старые же нищенствуют. — Подобно трагику Софоклу, мать обладала живым воображением.
— Отец не прогонит меня, — возразила я. — Он ведь заботится об овдовевшей Йолте. Неужели ты допускаешь, что он не сделает того же для меня, своей дочери?
— Он не всегда будет с нами. Он тоже умрет, и что тогда станет с тобой? Ты не можешь наследовать ему.
— Если отец умрет, ты тоже будешь вдовой. Кто позаботится о тебе? Ведь и ты не сможешь наследовать ему.
— Попечение обо мне ляжет на плечи Иуды, — вздохнула она.
— По-твоему, он откажется обеспечить меня? Или Йолту?
— Сомневаюсь, что он сможет обеспечить любую из нас, — возразила мать. — Он только и делает, что ищет неприятностей. Кто знает, какими средствами он будет располагать? Твой неразумный отец отрекся от Иуды. Более того: записал свое отречение в особом документе. Значит, после смерти твоего отца этот дом и все, что в нем, перейдет к его брату Харану.
Мне потребовался лишь миг, чтобы осознать всю важность ее слов. Однажды Харан уже выгнал Йолту. Он без колебаний вышвырнет ее снова вместе со мной и матушкой. Волна страха накрыла меня. Наши жизни и судьбы находятся во власти мужчин. Проклятая жизнь, забытая Богом жизнь!
Краем глаза я заметила в дверях Йолту. Слышала ли она наш разговор? Мать тоже заметила ее и оставила нас одних. Когда тетя вошла в комнату, я взяла насмешливый тон: не хотела, чтобы она видела, насколько слова матери взволновали меня.
— Похоже, весь Сепфорис уподобился стае падальщиков, вынюхивающей, сохранилась ли моя девственность. По общему мнению, я ее лишилась. Теперь я мамзерит[14].
Мамзерим бывали всех видов. Так называли незаконнорожденных, блудниц, прелюбодеев, вступивших в связь без брака, воров, чернокнижников, побирушек, прокаженных, разведенных женщин, изгнанных из дома вдов, нечистых, нищих, одержимых бесами, не иудеев — всех, кого следовало избегать.
Йолта переплела свои пальцы с моими:
— Я уже много лет живу без мужа. Не буду обманывать тебя, дитя. Теперь твое существование переместится на куда более дальние задворки, чем прежде. Я и сама провела там всю свою жизнь. Я знаю, о какой неопределенности говорила Хадар. А после, когда Харан унаследует дом, над нашими судьбами нависнет угроза посерьезнее. Но мы выберемся, ты и я.
— Правда, тетя?
Она крепче стиснула мои пальцы.
— В тот день, когда ты встретила Нафанаила на рынке, ты вернулась домой опустошенная. В ту ночь я пришла к тебе. И сказала, что однажды придет твой час.
Я думала, мой час придет со смертью Нафанаила, что она станет тем порогом, перешагнув через который я смогу обрести некоторую свободу, однако выходило иначе: его кончина делала меня изгоем, без средств к существованию в будущем.
Йолта заметила мое уныние.
— Твой час пробьет, потому что ты заставишь его пробить.
Я подошла к окну, заложенному до весны. Сквозь щели в досках сочился холодный воздух. Я чувствовала, что не в силах приблизить момент, который бы изменил мое положение к лучшему. Мое сердце тосковало по человеку, которого я едва знала. Эта тоска была похоронена вместе с моей чашей и записями. Теперь и Господь скрылся от меня.
— Я рассказала тебе, как избавилась от своего мужа Рувима, — раздался голос Йолты позади меня. — Но не говорила, как я вышла за него.
Мы уселись посреди подушек, еще помнивших мое недавнее веселье.
— Пятнадцатого ава в Александрии иудейские девушки, которые еще не успели обручиться или просто были дурнушками, отправлялись на виноградники во время сбора урожая и танцевали для мужчин, желавших найти себе невест. Мы приходили к вечеру, на закате. На нас были белые туники, к сандалиям пришиты колокольчики. И мужчины ждали. Посмотрела бы ты на нас… как мы, перепуганные до смерти, держались за руки. Мы приносили с собой барабаны и танцевали, выстроившись в одну линию, которая извивалась, словно змея, ползущая меж лозами.
Она помедлила, и я отчетливо представила себе и небо, опаленное красным, и девушек, стрекочущих от страха, и колыхание белых одежд, и длинную, извивающуюся в танце змею.
— Так я танцевала три года. — Глаза тети потемнели, когда она заговорила вновь. — Пока наконец меня не выбрал один из мужчин. Рувим.
Я чувствовала, что сейчас заплачу: не из-за себя, из-за нее.
— Как же девушка узнавала, что ее выбрали?
— Мужчина подходил к ней и просил назвать свое имя. Иногда тем же вечером он отправлялся к ее отцу и заключал брачный контракт.
— А девушка могла отказать?
— Да, но такое случалось редко. Никто не рискнул бы вызвать недовольство отца.
— Ты не отказала, — кивнула я. Меня и пленяло, и пугало, насколько иначе могла бы сложиться ее жизнь.
— Нет, не отказала. Не хватило смелости. — Йолта улыбнулась. — От нас, Ана, зависит, придет ли наш час. Или не придет.
Позже, когда весь дом погрузился в сон, а я осталась одна в своей комнате, я вынула из сундука белое свадебное платье и ножом изрезала подол и рукава. Потом надела его и выскользнула из дома. От холода руки покрылись гусиной кожей. Я взбиралась по лестнице на крышу, карабкалась, словно ночная лоза, и клочья платья трепетали. Легкий ветер нарушил неподвижность темноты, и я подумала о Софии, дыхании Господа во всем живом, и шепнула ей: «Приди, поселись во мне, и я полюблю тебя всем своим существом: разумом, сердцем и душой».
На крыше, поднявшись к небу как можно ближе, я начала танцевать. Мое тело стало тростниковым пером. Оно произносило те слова, которые я не могла записать: «Я танцую не для мужчины, который меня выберет. И не для Господа. Я танцую для Софии. Я танцую для себя».
XXX
Когда закончился семидневный траур, я вместе с родителями и тетей направилась через центр Сепфориса в синагогу. Отец не хотел, чтобы мы появлялись на людях так скоро, поскольку слухи о том, будто я лишилась девственности, накрыли город, подобно подпорченной манне. Мать, однако же, верила, что мне лучше продемонстрировать свою набожность и это утишит язвительных хулителей. «Нужно показать всем, что нам нечего стыдиться, — заявила она, — иначе они поверят в самое худшее».
Не представляю, почему отец согласился с такими дурацкими доводами.
День был ясный, прохладный, запах олив пропитал округу. Мы надели шерстяные плащи. Ничто не предвещало неприятностей, тем не менее отец приказал солдату, приставленному к нему Антипой, тащиться за нами следом. Йолта обычно не сопровождала нас в синагогу, к большому облегчению для обеих сторон, но сегодня она шагала рядом со мной.
Мы шли молча, словно затаив дыхание. Никакой роскоши. Даже мать надела самое простое платье. «Опусти голову пониже», — велела она мне, когда мы только отправились в путь, но вскоре я поняла, что не могу исполнить ее приказ. Я выставила подбородок вперед и расправила плечи, а крошечное солнце, угнездившееся надо мной, старалось светить изо всех сил.
Когда мы приблизились к синагоге, на улице прибавилось народу. Стоило людям заметить нашу небольшую процессию, в особенности меня, и они тотчас останавливались, сбивались в группки и пялились на нас во все глаза. Приглушенный гул нарастал. «Ничего не бойся», — шепнула мне Йолта.
— Она насмехалась над смертью своего жениха, Нафанаила бен-Ханании! — крикнул кто-то.
— Потаскуха! — бросила какая-то женщина, и мне почудилось нечто смутно знакомое в ее голосе.
Мы продолжали путь. Я смотрела прямо перед собой, словно не слыша. «Ничего не бойся».
— Она одержима бесами.
— Блудница!
Солдат ринулся на толпу, рассеивая ее, но она, словно некое темное скользкое существо, перетекла на другую сторону улицы. Люди плевали мне под ноги, когда я проходила мимо. Я чувствовала запах стыда, который исходил от родителей. Йолта взяла меня за руку, и тут снова раздался знакомый голос:
— Эта девчонка — потаскуха.
На этот раз я обернулась и увидела лицо моей гонительницы, круглое и мясистое. Это была мать Тавифы.
XXXI
Я выждала три недели, прежде чем подойти к отцу. Проявила терпение, да и словчила, не буду спорить. Я по-прежнему носила унылое серое платье, хотя в этом больше не было необходимости; сдерживалась и притворялась покорной, когда отец был рядом. Я терла глаза горькими травами, хреном или пижмой, отчего они краснели и начинали слезиться. Я умащивала ноги отца маслом, клянясь в своей непорочности и оплакивая позор, который навлекла на семью. Я подносила ему фрукты в меду. Называла его благословенным.