ать. Я ничего не видела и не слышала о ней с самой свадьбы, и меня это не очень-то тревожило, но теперь…
На пороге показались Мария с Саломеей. Они несли сосуды с водой, вином и маслом, а Йолта тем временем раскладывала содержимое повивальной сумы на куске льна: соль, свивальник, нож для перерезания пуповины, морская губка, чаша для последа, травы, останавливающие кровотечение, палка, чтобы не прикусить язык от боли, и, наконец, подушка из неокрашенной серой шерсти, куда положат новорожденного.
Мария устроила алтарь, водрузив три камня, один поверх другого, на старую дубовую доску там, где я могла их видеть. Суеверие, которое не принималось всерьез, и тем не менее так поступали всякий раз, когда начинались роды. Приношение матери-богине. Я смотрела, как свекровь сбрызгивает камни молоком Далилы.
Шли часы; жара, обычная для раннего лета, давала о себе знать. Живот у меня то вздувался, то опадал. Вокруг топтались три женщины: Мария, моя опора, стояла у меня за спиной; Саломея, мой ангел, держалась рядом, а Йолта, мой страж, сидела в ногах. Тогда мне пришло в голову, что мать не захотела бы тут оказаться, а даже если бы захотела, никогда не ступила бы в жилище столь скромное. Йолта, Мария, Саломея — вот мои настоящие матери.
Никто не заговаривал о туче, сгустившейся у нас над головой: о том, что ребенку еще рано появляться на свет. Женщины молились, очень тихо, но слова ускользали от меня. Долгие приступы боли сменялись короткими, между ними мне едва хватало времени отдышаться, только и всего.
Ближе к девятому часу я присела на корточки над ямой и вытолкнула ребенка из себя. Дитя беззвучно скользнуло в руки моей тети. Я смотрела, как та переворачивает девочку вверх ногами и легонько похлопывает по спине. Йолта повторила это раз, другой, третий, четвертый. Ребенок не шевелился, не плакал и не дышал. Тетя сунула палец в крошечный ротик, чтобы очистить его от слизи. Подула в маленькое личико. Схватила малышку за ноги и шлепала все сильнее и сильнее.
Наконец она положила младенца на подушку. Дочка была крошечной, не больше котенка. Губы у нее отливали синевой. Неподвижность тельца ужасала.
С губ Саломеи сорвался всхлип.
— Девочка родилась мертвой, Ана, — сказала Йолта.
Пока тетя перевязывала и перерезала пуповину, Мария плакала.
— Пусть жизнь сама решает, — чуть слышно проговорила я, и с этими словами горе вошло в меня и заняло то место, где раньше была моя дочь. Там мне и суждено было хранить его, словно тайну, до конца жизни.
— Ты хочешь наречь ее? — спросила Йолта.
Я посмотрела на дочь, поникшую на подушке.
— Сусанна, — сказала я. Имя означало «лилия».
Ближе к вечеру в день родов я завернула дочь в свой лучший наряд — темно-синее платье, которое надевала на свадьбу, — и вместе с Йолтой и семьей Иисуса отправилась к пещере, где был похоронен отец моего мужа. Я настояла на том, чтобы нести ребенка на руках, хотя, по обычаю, младенца полагалось класть в корзину или на маленькие носилки. Роды закончились несколько часов назад, и я сильно ослабла, поэтому Мария поддерживала меня под локоть, словно я могла упасть. Женщины — Мария, Саломея, Юдифь и Береника — причитали и громко плакали. Я не издала ни звука.
Когда мы повторяли Кадиш в пещере, шестилетняя дочь Юдифи и Иакова, Сара, потянула меня за тунику.
— Можно мне ее подержать? — спросила она.
Я не хотела расставаться с малышкой, но опустилась на колени перед племянницей и вложила Сусанну ей в руки. Юдифь тут же выхватила у дочери синий сверток и вернула его мне.
— Теперь придется отвести Сару в микву, совершить обряд омовения, — шепнула она.
В ее словах не было недоброжелательства, но они задели меня. Я улыбнулась Саре и почувствовала, как ее маленькие ручки обхватили меня за талию.
Пока остальные нараспев читали Шма, я думала об Иисусе. Когда он вернется, я опишу ему, как выглядела наша дочь, лежащая на подушке: ее темные волосы, голубую паутину сосудов на веках, жемчужные пластины ногтей. Я расскажу ему, что, когда мы шли к пещере через ячменное поле, работники прекратили свои труды и молча провожали нас взглядами, пока мы не скрылись из виду. Я поведаю, как положила дочь в расщелину в пещере и что от Сусанны пахло миррой и листьями кориандра, когда я наклонилась поцеловать ее. Я признаюсь ему, что любила бы ее с той же силой, с какой он любит Господа, — всем сердцем своим, и всей душою своей, и всем существом своим.
Когда Иаков и Симон сдвинули каменную плиту, запечатывая вход в пещеру, я впервые закричала.
Саломея бросилась ко мне:
— О, сестра, ты родишь еще!
Следующие дни я провела в своей комнате, отделенная от остальных. В течение сорока дней после рождения женщина считалась нечистой, если же на свет появлялась девочка — в два раза дольше. Мое заключение должно было продлиться до месяц элул, макушки лета. Затем, по обычаю, мне предстояло отправиться в Иерусалим, чтобы принести жертву, после которой священник объявит меня чистой и я вновь погружусь в круговерть бесконечных домашних забот.
Я была благодарна своему одиночеству. Оно освободило мне время для скорби. Я засыпала с горем и просыпалась с ним. Оно не покидало меня ни на минуту, обвивалось черной змейкой вокруг сердца. Я не спрашивала Господа, почему умерла моя дочь. Что он мог сделать? Жизнь есть жизнь, смерть есть смерть. Некого винить. Я просила лишь об одном: чтобы кто-нибудь отыскал моего мужа и привел его домой.
Шли дни, а за Иисусом никто не посылал. Саломея сказала, что Иаков и Симон против. Сразу после похорон в Назарете объявились мытари и забрали половину наших запасов пшеницы, ячменя, масла, оливок и вина, а также прихватили двух кур. Нанесенный урон сильно беспокоил обоих моих деверей. Саломея говорила, что они прочесали всю деревню в поисках плотницких работ, но после набега сборщиков податей ни у кого не было денег чинить стропила или заказывать новую дверную перемычку.
Я попросила Саломею позвать Иакова. Несколько часов спустя он подошел к моей двери, но так и не переступил порог, чтобы не осквернить себя.
— Иаков, прошу, отправь за моим мужем. Ему следует вернуться и оплакать свою дочь.
— Нам всем хотелось бы, чтобы он был здесь, — отвечал он, но не мне, а полоске солнца на окне, — однако лучше ему оставаться в Капернауме весь месяц, как он и собирался. Нам совершенно необходимо пополнить запасы продовольствия.
— Не хлебом единым жив человек, повторила я слова, которые слышала от Иисуса.
— И все же мы должны что-то есть, — возразил Иаков.
— Иисус хотел бы оказаться здесь и оплакивать свое дитя.
Мои доводы не тронули его.
— Я должен заставить его выбирать между заботами о хлебе насущном для всей семьи и скорбью по умершему младенцу? — спросил он. — Думаю, брат был бы рад, сними я с него это бремя.
— Иаков, пусть он решает сам. Это его ребенок умер, не твой. Ты вызовешь гнев Иисуса, если не оставишь ему выбора.
Я попала в цель.
— Отправлю к нему Симона, — вздохнул деверь. — Пусть Иисус решает сам.
До Капернаума было полтора дня пути. Я могла надеяться на встречу с мужем не раньше чем через четыре дня, если повезет — через три. Я знала, что Симон начнет давить на него, сообщив новости о мытарях и бедственном состоянии наших кладовых и убеждая Иисуса отложить возвращение. Но у меня не было сомнений, что муж обязательно вернется.
XV
На следующий день Йолта принесла мне в складках платья осколки большого глиняного горшка.
— Я разбила его молотком, — заявила она.
Когда она разложила черепки на коврике, я изумленно воззрилась на нее:
— Ты сделала это нарочно? Но зачем, тетя?
— Разбитый горшок почти так же хорош, как стопка папируса. Когда я жила среди терапевтов, мы часто писали на черепках: описи, послания, договоры, псалмы и требы всех видов.
— Горшки у нас на вес золота. Их нелегко заменить.
— Это всего лишь поилка для животных. Есть и другая посуда. Замена найдется легко.
— Остальные миски каменные, и они чистые, их запрещено использовать для животных. Ох, тетя, ты же сама знаешь. — Я бросила на нее строгий, озадаченный взгляд. — Расколотить горшок только для того, чтобы я писала на черепках… Родные решат, что в тебя вселились бесы.
— Тогда пусть отведут меня к целителю и изгонят их. Ты только проследи, чтобы эта плошка была разбита не напрасно.
Последние два дня грудь мне туго стягивали тряпками, но теперь я почувствовала, что ее наполнило молоко. За ним по пятам следовала тупая ноющая боль. На тунике появились темные влажные круги.
— Дитя, — вздохнула Йолта. Хоть я и была уже взрослой женщиной, она все еще иногда называла меня этим ласковым именем. — Нет ничего хуже, чем грудь, полная молока, и пустая колыбель.
Эти слова разъярили меня. Тетя хочет, чтобы я писала? Моя дочь мертва. Как и мои тексты. Мой час так и не наступил. Это я рассыпана осколками на полу. Это меня приложила жизнь своим молотом.
— Откуда тебе знать мои чувства? — выпалила я.
Она потянулась ко мне, но я вырвалась и повалилась на тюфяк.
Тогда Йолта опустилась на колени и прижала меня к себе, а я заплакала в первый раз с тех пор, как умерла Сусанна. Потом тетя перевязала мне грудь чистыми тряпками и обтерла лицо. Она наполнила мою чашку вином из бурдюка, который захватила с собой, и некоторое время мы сидели молча.
Для женщин за порогом дома наступила самая горячая пора. Через окно до нас долетали завитки дыма, который шел от горящего кизяка. Береника кричала Саломее, чтобы та натаскала еще воды из колодца в деревне, обвиняя свояченицу в том, что по ее милости все овощи засохли. Саломея огрызалась, что она не вьючный осел. Мария жаловалась на куда-то запропастившуюся поилку для животных.
— Я знаю, каково это, когда в груди полно молока, а в колыбели пусто, — сказала Йолта.
Тогда я вспомнила: много лет назад она рассказала мне о своих умерших сыновьях и о том, как ее муж Рувим наказывал ее за это кулаками. От стыда у меня вспыхнули щеки.