Книга теней — страница 17 из 123

Вскоре я услышала звук открываемой двери, от которого у меня екнуло сердце, а затем узнала голос Марии-Эдиты.

– Bonjour[15], – сказала она сестре Бригитте, лицо которой, по-видимому, выражало крайнюю степень обеспокоенности, потому что вошедшая тут же заметила: – Mais, в чем дело, та soeur?[16] Что наши гусыни, все еще хлопают крылышками? – Она всегда так называла монастырских воспитанниц. – И все из-за той вчерашней невинной шутки? C'est fou![17]

– Ночью шутка обернулась бедой, – возразила сестра Бригитта, и я услышала, как обе собеседницы садятся на привычные места за столом, держа в руках, я в этом не сомневалась, любимые свои голубую и белую чашки, наполненные горячим кофе. – И я боюсь за нашу девочку.

– Геркулину? О нет! Что случилось? Расскажи!

Тут я чуть не выскочила из кладовки, чтобы броситься в объятия друзей, умоляя о помощи, ведь они бы, конечно, ее мне оказали, но в этот момент раздался сдавленный голос сестры-экономки, так что я сочла за благо отступить подальше, в самый темный угол кладовки.

– Ну а что это?.. – спросила монахиня, видимо на что-то указывая.

– А вы не можете узнать устриц, когда их видите? – ответила та вопросом на вопрос.

– Узнать-то я узнаю, – проворчала экономка, не усматривая, однако, в словах работницы ничего обидного, – но почем вы хотите продать бушель этих вот устриц? Чьи, хочу я спросить, денежки…

– Ты не помнишь добра, – перебила ее Бригитта. – Брат Марии-Эдиты присматривает за устричными промыслами в Канкале, мы уже не один месяц пользуемся его щедротами.

В ответ экономка лишь фыркнула. Повисло молчание, и сестра Маргарита ушла, что позволило Бригитте продолжить прерванный появлением экономки разговор.

– Не знаю уж, насколько можно назвать новую шутку невинной. Скорее это глупость, кощунство. Кто-то, хотя, мне кажется, тут и спрашивать не нужно, кто именно, явился в лазарет к бедняжке Елизавете и наградил ту… знаками, очень похожими на стигматы.

– Mais поп![18] – воскликнула Мария-Эдита. – Не может быть!

– Ну почему не может, – возразила сестра Бригитта. – Такое иногда происходит – во всяком случае, об этом рассказывают отцы церкви, – но очень редко. Едва ли мы имеем с этим дело сейчас. Собственно, я видела эти «знаки» на ее руках и готова утверждать, что они поддельные. Кровь не настоящая, да и ран-то как таковых нет.

– Как, еще одна шутка? О нет!

По-видимому, пожилая монахиня ответила ей кивком.

– Но сестра Клер, – продолжила сестра Бригитта, – своими огненными проповедями распалила всех до истерики и намерена использовать ситуацию в своих целях. То, что началось как шалость, может закончиться неизвестно чем. Ох уж мне эта… Другой такой поискать; и говорю тебе, в ней нет ничего христианского, одно честолюбие.

– Но уж мать-то Мария, разумеется…

– Кровь гуще воды, моя дорогая, кровь гуще воды, – проговорила монахиня сокрушенно. – Она заперлась в своих комнатах со своею племянницей. Боюсь, ее дело проиграно, потому что, похоже, начальница школы привлекла всех на свою сторону. Ох, она была терпеливой, как подколодная змея, а теперь заварила кашу, которую придется расхлебывать всем, кроме нее. А она еще и руки нагреет. Ах, как боюсь я за нашу девочку.

– Не может этого быть! – воскликнула Мария-Эдита. – Где Елизавета? Еще больна? А где Геркулина? – Сестра Бригитта не ответила, и работница продолжала: – Я должна сама увидеть эту… эту ерунду своими глазами. – И она покинула кухню, оставив сестру Бригитту, которая принялась бормотать молитвы, перебирая четки. Затем отворилась ведущая в рефекторий дверь, и сразу послышался шум, который устроили там закусившие удила девицы. Этим утром обет молчания, очевидно, был отменен.

Я не могла более рисковать: что, если б меня обнаружили? Следовало укрыться получше; оставаться и дальше стоять в темном углу кладовки было небезопасно.

А раз так, то я с величайшею осторожностью приподняла связанный из лоскутков коврик, лежавший у самой двери и закрывавший крышку лаза, ведущего вниз, в неглубокий погреб. Там и примостилась я на залепленной слоем грязи последней ступеньке, обставленной с двух сторон покрытыми испариной, затянутыми паутиной глиняными флягами с забродившим сидром и подкисшим вином, о которых давно все забыли; и тут я заметила, что можно тихонечко приподнять крышку лаза, чуть-чуть, как раз настолько, чтобы видеть кусочек нашей кухни.

Там, в этой сырой, холодной, грязной норе, я затаилась и стала ждать. И чем дольше я ждала, тем сильней крепла во мне уверенность, что далекий шум в помещениях монастыря – там явно искали меня, – а также царящая на кухне мертвая тишина не предвещают ничего хорошего.

Вдруг какой-то звук нарушил ее. Я едва его расслышала из-за своих всхлипываний, потому что плакала, когда он раздался, так сильно сказались на моем состоянии последние события, принесшие столько слез и малодушного страха… Сперва я приняла его за далекий раскат грома и решила, что надвигается гроза. Но нет, глянув через щелку, я увидела чистое небо: гроза давно прошла.

Но если не гром, то что? И тут я поняла: то, что я приняла за громовой раскат, было стуком колес отъезжающего экипажа. До меня донесся далекий крик, за ним последовали другие, их становилось все больше, кричали на многие голоса. Грохот колес все приближался, вот экипаж обогнул кухню и покатился по дороге, вдоль которой я еще недавно брела, прячась за изгородью. Я не могла его видеть, но сотрясения почвы давали мне возможность ощутить даже цоканье копыт запряженных в него лошадей. Их было две. При их приближении задрожала земля. Глиняные фляги у моих ног дружно заклацали. В С*** только в один экипаж запрягали сразу двух лошадей – в ландо матери-настоятельницы.

Сердце мое тяжко забилось, ему вторили удары подков. Я впитывала их звуки: то были звуки побега. Они вскоре затихли, наступила вновь тишина. Ничего не было ни слышно, ни видно. Я опустила крышку и вернулась в глубь погреба. Давешние мои слезы казались пустяком по сравнению с тем, что я чувствовала теперь.

Ну разумеется, это были они, мать-настоятельница и Перонетта, это было их бегство.

Мне хотелось умереть, но кто принял бы мою отлетевшую душу; мне хотелось молиться, но кто услышал бы меня?

От сих мрачных размышлений меня оторвал голос сестры Клер де Сазильи, препиравшейся с Марией-Эдитой; перепалка была в самом разгаре, и, похоже, ни одна из них не расслышала шума колес экипажа беглянок.

– Держу пари, – говорила одна из споривших, – что доказательства находятся здесь, на этой самой кухне. Сейчас увидим, откуда взялась эта пресвятая кровь! – Мария-Эдита всегда разговаривала с начальницей школы так смело, как не отваживался никто, кроме нее. Но сегодня она зашла особенно далеко. – Я, дорогая моя, не дурочка! – (Мария-Эдита не верила в Бога.) – И не впечатлительная девчонка, – добавила она с громким и почти непристойным смехом, – так что тебе не удастся уверить меня, будто какой-то черт послал нам свое знамение.

Я не могла поверить собственным ушам. Судя по восклицаниям, выдававшим высшую степень взволнованности, и возгласам, заключавшимся во взывании к Богу, им с трудом верила и сестра Бригитта, вне всяких сомнений столь же пораженная, как и я, разразившейся на ее глазах перебранкой, в которой участвовали работница, экономка и директриса, коей в самом ближайшем будущем предстояло стать новой матерью-настоятельницей, в чем уже никто не сомневался.

– Ты, судомойка, – прошипела последняя, – как бы из-за своих слов тебе не пришлось убраться вон, и если…

– Ха! – воскликнула Мария-Эдита, отметая такую угрозу. – Да ты вконец испорчена, точно скисшее, заплесневелое молоко. Я тебя не боюсь… А вот тебе, именно тебе-то и нужно бояться, потому что тебе не одурачить меня, как не одурачить того Бога, в которого ты, по твоим словам, так веришь и ради которого ты так любишь себя мучить.

Клянусь, я физически ощутила тот немой ужас, который исходил от всех, слышавших эти слова.

– Остановись, – предостерегла ее сестра Бригитта; она, как и я, знала, что вдовая Мария-Эдита, которая теперь так сильно раскипятилась, крайне нуждается в заработке, ибо ей приходится содержать не только себя, но и дочь с помраченным рассудком, которая недавно родила во второй раз, и опять неизвестно от кого. Но работница не обратила никакого внимания на совет подруги и, протиснувшись между сестрой Клер и столом, подскочила к большому корыту, в котором у нас мыли посуду.

– Так я и знала, вот они! – воскликнула добрая женщина, что-то нашарив рукой в мутной холодной жиже и извлекая оттуда ступку и пестик, на гладкой деревянной поверхности которых еще виднелся красный налет. Предъявив пестик всем присутствовавшим, она коснулась его языком. – Очень похоже на клюкву, – последовал ее приговор, – смешанную с черной патокой… Если намазать на хлеб, то годится для завтрака, а без него сойдет для подделки знаков Страстей Господних. – Сквозь щелку я видела, как она метнула презрительный взгляд в сторону школы, после чего увесистая улика вернулась в корыто.

– Только вот страсти совсем не те, о которых, должно быть, ты думаешь, – возразила сестра Клер и, наклонясь к работнице, прибавила шепотом, похожим на шипение змеи: – И о которых имеет представление твоя дочь.

– Грязная душонка, – проговорила работница, осуждающе качая головой. – Это из-за твоих злых дел я вынуждена буду убраться отсюда, а не из-за моих слов!

– Но что это доказывает? – пробормотала наконец экономка, все еще глядя на холодную жижу в корыте. – Что, если Господь в бесконечной Своей…

– Попридержи язык, – приказала сестра Клер, обернувшись к сестре Маргарите, чье лицо стало белее апостольника, его обрамляющего. Погрузившись в раздумье, она прошлась вокруг большого стола. Все молчали. Когда сестра Клер проходила мимо всхлипывающей экономки, я услышала, как она произнесла: –