Книга тишины. Звуковой образ города — страница 15 из 54

«Рано утром с Воробьевых гор раздается мощный гудок сирены, которому отвечают гудки всех фабрик города. По этому сигналу с 17 застав Москвы к районным площадям выезжают кавалерийские разъезды, мотоциклетки и автомобили, вызывающие граждан на улицы».[74]

В Ленинграде демонстрации начинались, как правило, залпами орудий Петропавловской крепости. А вот в Иваново-Вознесенске бывало иначе: «Ровно в 12 часов дня загудели гудки… Иваново, конечно, не Москва: не спели гудки „Интернационала“, – Русский Манчестер встретил шестой Октябрь неблагозвучной железной симфонией».[75] Но именно в Петрограде-Ленинграде одиночные и групповые гудки вместе с сиренами боевых кораблей звучали и в знаменитых действах 1920 года, и позднее. Правда, с середины 20-х гудки чаще были автомобильными, да и сирена могла быть с «бутафорского» судна (например, с муляжа парохода верфи им. Дзержинского, рабочие которой демонстрировали на празднике 1 мая 1925 года свою продукцию). Мощные фабричные гудки ушли из праздника с изменением быта, самого праздника, его звуковой атмосферы. В последний раз «хор гудков» мог бы прозвучать в 1927 году в том же Ленинграде. Одним из главных моментов празднования 10-летия Октября была инсценировка у Петропавловской крепости, во многом специально воскрешавшая характер и облик (в том числе звуковой облик) ранних советских празднеств.[76] По плану Ленинградского пролеткульта, финал инсценировки должен был стать общегородским музыкально-звуковым апофеозом: «Радио по всему городу запевает „Интернационал“. Хор гудков и сирен. Толпа поет».[77] Но это уже не более чем дань традиции, пролеткультовскому мифу о «великой гудковой»… Наступили новые времена. И хотя вопрос о «сверхмощных музыкальных инструментах» для празднеств по-прежнему волновал теоретиков и публицистов,[78] – никто уже не связывал его с гудками, сиренами и пушками. «Индустриальные зрелища» конца 20-х – начала 30-х годов имели, казалось бы, вполне подходящую для гудков целевую установку: «максимум техники, минимум живой силы».[79] Но и техника уже была иной. «Громкостные» проблемы решало радио, а занятые в оформлении празднества специалисты решали проблемы озвучивания возводимых на площадях гигантских действующих моделей метрополитена или блюминга в сквере у Большого театра.[80] Примитивный паровой гудок был отодвинут на окраины быта и сознания.

Неожиданную параллель к уходу гудка в толщу быта, «измельчанию» его значения в жизни города я обнаружил у Сигизмунда Кржижановского, «прозеванного гения», чья первая книга была издана лишь в 1989-м.[81] Рассказ «Состязание певцов» написан, вероятно, в начале 30-х,[82] время же описываемых событий – эпоха 20-х. В мифологически-ритуальном плане шедевр Кржижановского откомментирован Т. В. Цивьян.[83] Я же добавлю несколько деталей, связанных с материалом этой главы.

Итак: собравшись вместе, люди слушают пение своих кипящих чайников – рожденный паром звук «жестяной нежити», вздымающий бурю чувств и дорогих сердцу воспоминаний. Пять чайников и один кофейник – все старые, из той, прежней, невозвратной жизни. Как, впрочем, и сами люди, их хозяева (за исключением тов. Годяева, «тыквообразного человека с кожаной папиросницей через плечо», чей не пожелавший «петь» чайник был с состязания снят).

Этим людям внятны были в изобилии рассыпанные Кржижановским (когда-то читавшим лекции и по истории музыки) музыкальные термины и тончайшие ассоциации, доступные лишь знатокам пения.

Тихие, мирные звуки, один из немногих уцелевших символов домашнего уюта, неформального и некоммунального общения, – воздействуют на душу сильнее, чем, скажем, вагнеровский «Тангейзер»: «Пели там всякие заслуженные и прочие. А ведь в них гораздо больше эмалированности, чем вот в вашей непонятной жестянке»…

Открывая «состязание», председатель сказал: «Товарищи, мы живем во времена далеко не диккенсовские. Еще недавно нашим барабанным перепонкам эпохой были предложены орудийные канонады. Но так случилось, что сейчас вот нам позволено слушать шелестиное пение чайничковых горл. Катастрофы и уюты, очевидно, стоят в очереди к бытию».

Катастрофичность гудков, в дымах и громах ворвавшихся в праздник, и уютность свистяще-булькающих песен чайников, тонкой звуковой пленкой затишья после бури вдруг сплотивших раскиданных жизнью людей – объединяются эпохой, железом-паром и принадлежностью к городской культуре (пусть и к разным слоям быта и звуковой среды). Но вещь, «жестянка», обретает голос (тем более – песню) лишь в особых обстоятельствах: в «придуманном ad hoc ритуале» (Т. Цивьян), в придуманной Арсом «симфонии». И еще – в эпоху дефицита вещей и нормально работающих механизмов, разоренного, оголенного, убогого быта, придающих особую обостренность «изголодавшемуся воображению». Без преображения – воображением, праздником, ритуалом – остается одна пыль и горечь. Как в финале рассказа С. Кржижановского.

«Они сидели вдвоем у потушенной керосинки. Хозяин, болезненно морщась, протирал платком стекла пенсне, точно стараясь затушить золотую искру в чечевице.

– Сегодня она пела, ваша жестяная нежить, особенно хорошо, – сказала гостья, – под слушанье откуда-то из хрестоматий, из детства в память возвращалось: „Он душу младую в объятиях нес…“

– А чайник поставить пора на поднос, – подчеркнул рифму хозяин, возвращая стекла переносью.

– Вы нехороший. Жестянее его. „И звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли“.

– Анна Александровна, Анна, а дальше нарочно не хочу помнить: не надо. С песней кончено. Теперь сядем к столу и будем пить скучный земной чай. Из грубых листьев. „Продажа для всех граждан“».

В любом разговоре о звуковой среде с присущей ей непрерывной изменчивостью множества элементарных и, напротив, чрезвычайно сложных, тонких взаимосвязей природы, быта, праздника, искусства, традиционного и экспериментального, ментального и индивидуально-самодеятельного – тема преображения, метаморфозы является ключевой. В затейливой истории гудка роковую роль сыграло событие, которое произошло очень скоро после московской «гудковой симфонии». Имею в виду смерть Ленина, точнее – день его похорон.

Впервые железный вопль «свирепой свирели»[84] прозвучал по всей России. Впервые гудели все вообще паровые гудки. Гудели долго, до пяти минут. Пусть «неорганизованно (в музыкальном смысле), но грандиозно и траурно».[85] И в этом всероссийском гуде впервые, может быть, обнажилась страшная, древняя семантика «гудкового тутти».

Анализируя символику вещих звуков в славянских гадательных ритуалах, Л. Виноградова пишет: «…Неясные звуки гудения, гула, завывания, а также колокольный звон, унылое пение, треск падающего дерева, глухие удары топора – предвещали смерть гадающему или его близким…».[86] Понятно, что это символика, ориентированная на сельскую звуковую среду, неприложима прямо к городской (хотя в тот день во многих глухих местах и углах слышали именно неясные гуды-гулы-завывания). Момент гадания, тем не менее, присутствовал: «Неужели правда? Как? Когда?» Вряд ли кто-нибудь, включая и самого А. М. Авраамова, вспомнил тогда символические предуказания последней «гудковой симфонии»: колокольный характер сонорных гармоний, внятный лишь издали; огромный крест «магистрали», опущенный в яму двора-колодца; страшные ревы гудков, подобранных на кладбище (пусть и паровозном)…

Нет, не опущенный – поверженный! Почти проламывающийся под собственной, от земли идущей тяжестью, орущий, извергающий пар и гром крест, рождающий где-то в вышине свирельные переливы и колокольные отзвуки в ушах и душах тех, которые, не соблазнившись дешевой рекламой, имели благоразумие не подходить слишком близко к «звуковой бомбе», на скорую руку сооруженной из хлама-дрома Великой Революции. До смерти ее вождя (инициатора, организатора) оставалось меньше трех месяцев. Знамя «Гудсимфанса» прошелестело мимо будущего мавзолея…

Извержение «гудковой» – последний, самый мощный (по масштабам замысла и его реализации), стихийный (рожденный стихиями быта, огня и воды), самодеятельный (по характеру акции и способам ее осуществления) прорыв энергии кризиса (гноя!) звуковой среды и слухового менталитета. Новые времена («оттепель нэпа») и усилия государства сделали подобное невозможным. На помощь, как всегда, поспешил и технический прогресс. Страшный гром, «ревущий хаос» сменялся неумолчным пением радостного радио. И началась радиофикация страны с праздника. Не индивидуальный, домашний, а именно общественный быт стал первым и главным объектом радиофикации. В 1928 году в СССР было 348 000 радиоточек, в канун войны 1941 года – 5,9 миллиона. Но большинство совграждан радиоточками не располагало.[87] Не висели репродукторы и «на каждом столбе», как кажется теперь многим, помнящим позднейшие 40–50-е годы. Но каждый начальник должен был обеспечить радиотрансляцию из Москвы в дни праздников «красного календаря». С 1929 года 1 мая и 7 ноября стали проводиться «всесоюзные радиопереклички», и пространство Красной площади, полное речей, возгласов и кликов, расширялось до масштабов Союза.

* * *

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

СЕВЕРО-КАВКАЗСКОГО КРАЕВОГО ОТДЕЛА ТРУДА


22 ЯНВАРЯ 1927 Г. № 2 ГОР. РОСТОВ Н/Д