[123] – оказалось явно недостаточно для реализации столь грандиозных замыслов.
Можно упомянуть здесь неосуществленный замысел Вс. Мейерхольда 1923 года – «Тиару века», где предполагалось введение «шумовой музыки» (звуков битого стекла, бутылок, листового железа, скрежета металлических тросов и пр.). Но мне милее «шумритмузыка» Арсения Авраамова, написанная в ноябре 1923 года для агитпьесы С. Третьякова «Слышишь, Москва?» (1-й Рабочий театр Московского пролеткульта, постановка С. Эйзенштейна).
Сразу после московской «гудковой» Арс с головой окунулся в новую работу. «Пишу забавнейшую партитуру для антракта между 2-м и 3-м действиями „Слышишь, Москва?“. Во время постройки трибуны шумритмузыка плотничьих инструментов: звучат два напильника, пила ручная и механическая, точило, топоры, молотки, кувалды, бревна, гвозди, рубанки, цепи etc.При этом никакой бутафории – все подлинная работа, слаженнаяритмически и гармонически. Это дополнение к постановке, которая теперь из праздничной, сделанной более или менее (фразеограмма бим) наспех, становится теперь репертуарной».[124] Два измерения жизни начального этапа жизни «шумовиков» (театр и праздник) слились в едином московско-авраамовском аккорде «гудковой» и «шумритмузыки». Впрочем, и то, и другое имело опору именно в празднике, в идее «преображения» средствами искусства черного хаоса взорванного быта и чрезвычайной повседневности… Но было уже и «третье измерение», вполне соответствовавшее признаку «кустарности» (В. Парнах) и прямо выводившее все «жирнее» обозначавшийся вектор шума на массовое молодежное самодеятельное движение «шуморков».
…Сколь соблазнительно было бы написать, что пожар января 1924 года, в котором сгорел Мастфор,[125] и примкнувшая к нему «гудковая пятиминутка» по случаю смерти В. И. Ленина, навсегда похоронившая планы усовершенствования «гудковых симфоний» – обозначили новый этап шумовой эпопеи. Но шум хитер и коварен! Вездесущ, неуловим, «бесструктурен», дисгармоничен, клубообразен, ползуч и плотен, как туман, смог, угар… «угар нэпа»!
«Джаз-банд – оркестр-переполох! – восклицал Михаил Пустынин. – Джаз-банды идут войною на привилегированные оркестры, вызывая среди музыкантов переполох.
Происходит истинное чудо: гребешок, покрытый кусочком папиросной бумаги, вытесняет тончайшую скрипку. Самоварная труба вытесняет валторну, разбитый чайник – флейту, кастрюля – „медные тарелки“, ящик из-под мыла – барабан, сковородки – треугольник!
В ресторанах, где обыкновенный оркестр набил оскомину, где он заглушен звоном тарелок, ложек, вилок и ножей (тоже своего джаз-банд) – оркестр-переполох слушается и с интересом, и со вниманием.
Содержатели ресторанов, учитывая это обстоятельство, охотно приглашают для увеселения публики джаз-банды, легко отказываясь от „настоящих“ оркестров. <…> Скрипка музыканта лежит в футляре, дома, а гребешок правит бал!
Когда-то происходили войны между рабочими и машинами, а теперь наоборот – налаженный, как машина, сложный оркестр уступает место кустарям-джазбандистам. <…>
Кто мог думать, что в 1922 году, который дал нам оркестр без дирижера (Персимфанс. – С. Р.), мы будем слушать оркестр без музыкантов?
Ибо нельзя же называть музыкантами джазбандитов! Бандитские налеты на рестораны отошли в прошлое. Теперь на рестораны совершаются – джазбандитские налеты!..»[126]
Мгновенное, взрывное распространение «кустарных» вариантов реализации «великой шумовой идеи», слияние грубого примитива с почти лабораторным экспериментом яснее всего говорят о том, что идея носилась в воздухе. Именно воздух, атмосфера столичной жизни была пропитана пьянящим чадом шумных развлечений, шуршащей суетой громадных толп пешеходов, звоном и грохотом трамваев, оживленной – по сравнению с опустелой провинцией – ездой всякого рода «лихачей». Буйные звуки ранненэповской Москвы поражали – особенно провинциалов, приехавших на заработки крестьян и писателей, вернувшуюся с фронтов молодежь… Не в музыке, а, может быть, всего сильнее в литературе, в очерках и фельетонах молодого М. Булгакова, С. Кржижановского звучала эта грандиозная симфония московских шумов… Но больше всего нравится мне «Старина Арбат» великолепного Николая Зарудина.[127] Может быть, потому что нигде больше не встречалось столь яркого звукового образа времени, взятого в динамике страшного в своей стремительности «десятилетия обновления».
«…Москва сияла надеждами. Нас пьянил грохот этой не оскудевающей и неутомимой жизни. Большинство из нас никогда не знало стремительности большого города.
…Город стоял весенний, обсохший на своих, тогда еще редких, асфальтах и грубых булыжниках. Его огромные надежды и ожидания запомнились гулкими вечерами, в дымах реки, у башен, окутанных испарениями парков, столетних деревьев Александровского – в отзвуках наших легких шагов Повсюду пели цыгане Москва гремела от ломовиков и трамваев. Чудовищные кентавры с лохматыми ногами с рассвета до ночи создавали цоканьеи московский гром. Их хозяева запрокидывали зеленые литровки – трактиры и рестораны окружались толпами, в пивных дым шел коромыслом. Появились лихачи на дутиках, автомобили еще походили на фаэтоны, таксомоторы „рено“ привлекали всеобщее внимание. Чудом казался грубый австрийский „штейнер“ <> рокотали слоновые „бюссинги“. Сухаревка, Смоленский, Ананьевский – их было много – тошнотворно воняли жареным салом, прелой кожей, полувытертыми горжетками – удушливым запахом вывернутого наизнанку барахла старого мира. На Трубной торговали птицами и рыбами, ружьями и охотничьей стариной. Там в клетках сидели лисицы, осенью хрустально перезванивались из своих клеток щеглы – веселотам было от рыбок в аквариумах, от цветов и деревьев-саженцев и от множества птичьих клеток, уставленных друг на друга. Уже вихляясь, завывая и выквакивая, вылезал на улицы джаз, запели бандитские частушки с припевом „Коммунист, взводи курок!“, и пошли от Мейерхольда „Кирпичики“ Нэп стал на ноги».
Но это надо читать целиком, слушать, как симфонию (мне нравятся романтические симфонии!). Тогда услышишь и колокольный звон Николы шатрового и Спаса на Песках, и старую губернскую тишину, таившуюся еще в глубине кривых и булыжных улиц отходящих в прошлое дворянских Хамовников, и феерию «Праги», оравшей цыганами, окруженной звонами трамваев, а ночью – резкими трелями свистков, которые с каждым рассветом обрывал мощный разлив гудков…
А заодно и такие диковины, как «оркестр» домохозяек, игравших на кухонной посуде и утвари, о котором 5 марта 1926 года сообщала читателям «Рабочая Москва».
Срединные 1925–1926 годы отмечены настоящим бумом разнообразных шумовых ансамблей – и лавиной методических публикаций, недвусмысленно свидетельствовавших если не о поддержке государством звуковых экспериментов трудящихся масс, то во всяком случае о желании «оседлать» этот стихийный порыв и направить его в определенное русло.[128] С. Кореи, подводя итоги 1- го Всероссийского совещания по художественной работе, писал:
«С одной стороны, мы имеем совершенно определенный уклон наших музыкальных городских кружков к т. н. производственной музыке, к шумовому оркестру, а с другой стороны, часть клубных работников продолжает уверять, что только народная песня может лежать в основе материала музыкальных клубных кружков».[129] Забегая перед, скажу, что эта борьба (совершенно аналогично истории ВИА 70-х!) свелась к многолетним попыткам удержать «шумовиков» в рамках именно песенного (хотя и не вполне народного) репертуара…
В то же время многочисленные сторонники концепции «конструктивного любительства», отстаивая самоценность самодеятельного искусства,[130] напирали на момент «самодельности», изобретательства новых «шумовых» инструментов и особых приемов игры на них.
Между этими полюсами, как водится, располагалась пестрая масса бытовых, ситуативно и импровизационно возникавших ансамблей эстрадно-развлекательного типа, которые в глазах профессионалов всех мастей как раз и выглядели «кустарными», не поддающимися ни классификации, ни контролю, ни методически и идеологически «выдержанному» руководству. Кроме того, по вышеописанной «традиции» к «шумовым» относили все, что не имело устоявшегося нормативного названия.
…Пароход «Алмаз», превращенный в плавучий дом отдыха Моссовета, летом 1925 года курсировал по Волге и Каме – от Нижнего до Перми. Рейс продолжался 11 дней, среди 200 пассажиров 75 % составляли «рабочие от станка», остальные – служащие (Моссовета?). «Со второго дня рейса культработа шла вовсю. Начиналась она вечером самодеятельности. Обычно эти вечера втягивали большую массу отдыхающих, особенно отличался комсомол. Стихи Маяковского, Безыменского, Жарова, Тихонова – подымали и без того бодрое настроение, а наскоро организованный шумовой оркестр: ложки, гребенки, две гитары, гармошка, пианино – поддерживали веселое настроение».[131]
Конечно, сразу вспоминается другой пароход – «Скрябин» – тоже плывущий по Волге-матушке с коллективом театра «Колумб» и Остапом Бендером с Кисой Воробьяниновым. Однако провин циальный спор участников «шумового оркестра» п/у X. Иванова с консерваторами-духовиками был весьма далек от безобидных ложек-гребенок «Алмаза»!
Вспомнил же я об этом потому, что чаще всего в рецензиях на выступлениях реальных молодежных «шумовиков» 20-х годов говорится лишь о составе, «экстравагантности» и «эксцентричности» самих инструментов. Что играли на них – остается во многом загадкой, или об этом приходится судить по глухим намекам самого общего толка. С другой стороны, и этих скудных сведений достаточно, чтобы понять главное, основные причины «шумового бума».