…Он ввел меня в таинственные сени.
Там вздохи, плач и исступленный крик
В беззвездной тьме звучали так ужасно,
Что поначалу я в слезах поник.
Смесь всех наречий, говор многогласный,
Слова, в которых боль, и гнев, и страх,
Плесканье рук, и вопль, и хрип неясный
Сливались в гул, без времени, в веках
Кружащийся во мгле неозаренной,
Как бурным вихрем возмущенный прах.
Дикая смесь множества слипшихся, нерасчлененных звуков, страшных и порознь, а тем более в какофоническом, безладном, дурном многоголосии, звуков темных, грязных, удручающих своей бесконечностью, неизбывностью, – таков адский шум, предваряющий самый ад. Тяжелый гул открывает и следующую песнь.
Мы были возле пропасти, у края,
И страшный срыв гудел у наших ног,
Бесчисленные крики извергая.
Рев бездны – устойчивый звукообраз поэмы. Момент тишины здесь как луч света, глоток воздуха! Сопоставление светлой благодати тишины и темного ужаса вечного шума венчает четвертую песнь.
Синклит шести распался, мы вдвоем;
Из тихой сени в воздух потрясенный
Уже иным мы движемся путем,
И я – во тьме, ничем не озаренный.
Знаменитому рассказу Франчески (пятая песнь) предшествует описание адского вихря, царствующего во втором круге ада.
И вот я слышу в воздухе разлитый,
Далекий стон; вот я пришел туда,
Где от плачевных звуков нет защиты.
Я там, где свет немотствует всегда
И словно воет глубина морская,
Когда двух вихрей злобствует вражда.
То адский ветер, отдыха не зная,
Мчит сонмы душ среди окрестной мглы
И мучит их, крутя и исчезая.
Когда они стремятся вдоль скалы,
Взлетают крики, жалобы и пени,
На Господа ужасные хулы.
Чем ниже круг, чем глубже в бездну, тем реже Данте говорит о шуме. Но не потому, что это «естественно» (пещера, подземелье = тьма и безмолвие). Он справедливо полагает достаточными его предшествующие, наслаивающиеся друг на друга единым гулом описания. Довольно намека, слова единого, чтобы слух читателя «вспомнил», «включил» этот фон. Таков немолчный лай трехзевого Цербера, пронизывающий звуковую атмосферу третьего круга (неумолчный шум вечного града, снега, ливня, мокрого гноя, чавканье смрадной топи и вой влипших в нее обжор). Этот лай, весь гнусный грязевой шум «настолько душам омерзел, что глухота казалась бы им милой». Постоянный, вечный шум – страшное орудие адских пыток. На этом мучительном фоне и развиваются дальнейшие звуковые события грандиозной композиции. Остановлюсь на главных, переломных.
В девятой песни грязный хаос рассекается звуком, превосходящим по мощи и шум ада: то грохот, сопровождающий появление Ангела в долине Стикса. Кульминационное значение этого «грома небесного» подчеркивается самим его местоположением в тексте поэмы, в основе композиции которой лежит числовая символика (3, 9, 10). «Божественная комедия» разделена на три части. В каждой по 33 песни (всего 99, вместе со вступительной – 100). Все числа кратные 3, 9, 10. Форма стиха – терцина. В аду 9 кругов, в чистилище – 9 ступеней, в раю – 9 сфер и т. д.[170]
И вот уже по глади мутных вод
Ужасным звуком грохот шел ревущий,
Колебля оба брега, наш и тот, —
Такой, как если ветер всемогущий,
Враждующими воздухами взвит,
Преград не зная, сокрушает пущи,
Ломает ветви, рушит их и мчит;
Вздымая прах, идет неудержимо,
И зверь, и пастырь от него бежит.
Здесь явлена в звуке мощь сил небесных. И сила силу ломит. Шум – шумом выбивают. С этой логикой в истории городской культуры XX века мы сталкиваемся на каждом шагу, особенно в молодежной среде, бытовании рок-музыки, в использовании бытовой звукотехники как «противошумового экрана» и пр. Отмечу еще, что имена бесов в двадцать первой песне «Ада» очень напоминают воровские клички и тусовочные «кликухи»: Хвостач, Тормошило, Старик, Собака, Борода, Забияка, Клыкастый Боров, Собачий Зуд, Рыжик, Кривляка… Именно в связи с ними в тексте впервые «звучит» труба – пусть нереальная, обсценная, глумливо-бесовская, но вполне по-адски смрадная.[171] Через десять песен заднепроходный «мотив-предвестник» отзовется настоящим трубным звуком чудовищной силы, который возвестит о приближении ко входу в последний, девятый круг (песнь тридцать первая).
Ни ночь была, ни день, и я не мог
Проникнуть взором в дали окоема,
Но вскоре я услышал зычный рог,
Который громче был любого грома,
И я глаза навел на этот рев,
Как будто зренье было им влекомо.
На этом моменте «зримого звука» стоит остановиться подробнее. Как и на том, кто трубит в ужасный рог.
Данте уделил ему двенадцать терцин, Доре – великолепную гравюру. На ней – безликий портрет. Громада колец: мышцы, жилы, кандалы, кудри, корона на голове, край колодца, в который полупогружена колоссальная фигура. Но главный круг – рог, обвившийся вокруг торса гиганта… Рог-змей. Разверстая пасть увенчана двумя клыками. Резкий блеск металла, бешеный оскал, вспученный медный глаз над раструбом – все направлено на создание эффекта живого, разъяренного звука. Именно: чудовищной силы звук-зверь… А сам гигант, в которого впился звук, – нем. Лица его не видно, оно обращено во тьму.
В начале Книги Бытия (10: 8–10) о нем сказано: «Хуш родил также Нимрода: сей начал быть силен на земле. Он был сильный зверолов пред Господом; потому и говорится: сильный зверолов, как Нимрод, пред Господом. Царство его вначале составляли: Вавилон, Эрех, Аккад и Халне, в земле Сеннаар».
В «Библейской энциклопедии» имя Нимрод переведено как «мятежный, возмутительный». В русской литературной традиции он также известен как Нимврод, у Данте в переводе М. Лозинского – Немврод. И конечно, не за охотничьи свои заслуги попал он в Священное писание и в гениальную поэму Алигьери.
Имя Нимрода-Нимврода-Немврода связано с историей крупнейших городов, прежде всего Вавилона и Ниневии, которые строились и расцветали при его правлении. В восточно-христианской традиции он считается «основоположником» идолопоклонства. Но главное, этот внук Хама и сын Куша (Хуша) был вдохновителем строительства Вавилонской башни, виновником того, что произошло вследствие этого безумного предприятия.
…«Rafel mai amech
Izabi almi», – яростно раздалось
Из диких уст, которым искони
Нежнее петь псалмы не полагалось.
И вождь ему: «Ты лучше в рог звени,
Безумный дух! В него – избыток злобы
И всякой страсти из себя гони!
О смутный дух, ощупай тело, чтобы
Найти ремень; тогда бы ты постиг,
Что рог подвешен у твоей утробы».
И мне: «Он сам явил свой истый лик;
То царь Немврод, чей замысел ужасный
Виной, что в мире не один язык.
Довольно с нас; беседы с ним напрасны:
Как он ничьих не понял бы речей,
Так никому слова его неясны».
Возможно, некоторая нескладность, невнятность перевода этого места объясняет его относительную «неизвестность». Между тем в чреде мучений Дантова ада эта казнь уникальна своей исключительно звуковой природой.
Немврод обречен говорить на непонятном никому языке, не понимая никого другого. Он – вечный немой, Нем(в)род. Немрод: родящий немоту, непонимание, одиночество. Но этот немой небезгласен, он громоподобно шумен.
Зверолов-градостроитель. Устроитель возмущающих природу многоголосиц царских охот, великих «шумовых симфоний» громадных городов и бросающих вызов небу «судьбоносных» строек. Верховный распорядитель коронаций шума на царство базаров, покровитель искусств, в том числе и музыки…[172] И тот, кто спровоцировал разноголосицу языков – «языковый хаос», информационный шум, объявший Землю.
Этот шум, как и всякий прочий, есть непременное отличие стесненной городской жизни, скученности, сгущенности городской культуры, которая в XX веке ощущается сильнее, чем когда-либо. Позволю себе небольшое отступление и процитирую фрагмент статьи Г. С. Кнабе «Городская теснота как факт культуры». Размышляя о тесноте улиц Древнего Рима, «домах-ульях», вездесущей толпе, в которой одновременно свершались тысячи разных дел, он писал: «И густота толпы сама по себе, и отмеченные ее особенности порождали невероятный шум, а голые кирпичные и каменные стены усиливали его. Ювенал уверял, что в Риме умирают в основном от невозможности выспаться. Марциал не мог заснуть от стука телег, гомона ребятишек, еще до света бегущих в школу, оттого что менялы, зазывая клиентов, непрерывно постукивают монетами по своим переносным столикам. Сенека, один из фактических правителей государства, жил над публичной баней и специально вырабатывал у себя нечувствительность к постоянному окружавшему его грохоту. Интенсивность запахов не уступала интенсивности шума».[173]
Конечно, Флоренция XIII–XIV веков – это не Древний Рим. Но «все же» Данте был стопроцентным горожанином, видевшим войны, опустошительные пожары… И немало видел он городских толп, гулом которых, как кровью, набухала деловая, торговая, праздничная жизнь города. Так было, так есть. Столпотворение, обходящееся ныне без видимого столпа, непрерывно вздымает к небу столп шума. Ни в Риме, ни в Дантовой Флоренции (Лукке, Падуе, Вероне, Равенне) не было вибрирующего тока людских масс в подземельях «подземок», ревущих потоков автотранспорта на земле, над землей (эстакады, «развязки») и резонирующих им в облаках гудящих самолетов. В тройной контрапункт шума ныне вплетаются потоки изрыгаемой на всех языках информации («информационный шум», представляющий огромную опасность для человеческой психики и культуры). Но тут же – типично городская, мегаполисная, вавилонская коллизия: одиночество в толпе. Одинокий голос человека – в несмолкаемом гу