Книга тишины. Звуковой образ города — страница 45 из 54

«Тишина как товар»

Музыку продавали всегда. (Всегда ли? Другое слово!)

Но и Тишину тоже… покупали.

А. Аристократы: дворцы, поместья; чем больше площадь дома – тем проще уединиться где-нибудь в глубине.

Б. Система жизни: лето – зима (загородное поместье = возможность уединиться!!!). Жизнь «чистого горожанина» – ущербна. XX век подтвердил со всей очевидностью!!

В. Богачи-туристы. Г. Просто туристы.

Д. Пýстынь, монастырь.

Ж. Музей (музейная Тишина!).

З. Воздухоплавание – бесшумный полет (на высоте 40 метров – уже ошеломляющая тишина!!!).

Рух века[199]

Мы живем в чрезвычайное время. Черное, пожарное, рубежное. Время «ЧР».

Шум и грохот «перестройки», Чернобыль, Карабах, Чечня, развал СССР, «бархатные» революции с расстрелами диктаторов, охватившие полмира перманентные «региональные конфликты», ваучерные приватизации, маузерные реформы, криминальные разборки, разгул наркомании, проституции, безработицы, беспризорщины, беспредельщины, матерщины, рельсовые войны, шахтерские «симфонии касок», оперные арии о борьбе с коррупцией, опереточные каскады выборов, гибель российских северов, чехарда разоблачений, пожарных назначений и смен правительств, черные понедельники, вторники, среды, четверги, всенародные ограбления с помощью финансовых пирамид, сотни трупов после взрывов во Владикавказе, Буйнакске, Москве, Волгодонске, триумфальные презентации, работорговля, смертность, превышающая рождаемость, мертвая тишина брошенных заводов, фабрик, деревень, поселков, городов, губерний, краев, непрерывно образцовая работа Министерства чрезвычайных ситуаций…

В «рушащемся шуме истории» (С. Н. Дурылин, 1928) все отчетливее звучит: «Рух. Симфония о великом Смутном времени» (Даниил Андреев, 1952), Или, по крайней мере, ее основной мотив.

Название своей сочиненной во владимирской тюрьме великой поэмы автор «Розы мира» пояснял так: «Рух – набат, тревога, вообще призыв к обороне в час народного бедствия (старорусск.)». Легендарная птица Рух тут, конечно, ни при чем. Зато вполне «созвучны» Черновил с черносотенным украинским

«Рухом». И конечно, известные всем в России «разруха», «проруха» с примкнувшей к ним блатной «непрухой» и «чернухой»… Но важнее всего для меня то, что андреевский «Рух», чудом возникший, чудом сохранившийся и дошедший до широкого читателя как раз вовремя, в 1989-м, – в рушащемся шуме времени «ЧР» ударил в самую точку (или, если пользоваться колокольной терминологией, в ударный пояс, звуковое кольцо). И обнаружил, высветил его, времени, сокровенный звук. Звук-звон. Первозданный звукозвон русского звонимира.

И вновь на родовых холодных пепелищах

Отстаивает жизнь законные права:

Сквозь голый шум дерев и причитанья нищих —

Удары топоров и лай собак у рва.

Так Апокалипсис великой смуты духа

Дочитывает Русь, как свой начальный миф,

Небесный благовест прияв сквозь звоны руха

И адским пламенем свой образ опалив.

Меж четырех морей – урманов хмурых марево,

Мир шепчущих трущоб да волчьих пустырей.

Дымится кровью жертв притихший Кремль – алтарь его,

Алтарь его богов меж четырех морей.

И, превзойдя венцов все башни монастырские,

Недвижен до небес весь белый исполин…

О, избранной страны просторы богатырские!

О, высота высот! О, глубина глубин!

Это – самый конец, высшая и глубочайшая кульминация поэмы. А по всему ее вольному, в тюрьме рожденному простору раскатывается

Звон

мирный…

Звон

мерный…

Глас

клирный,

Час

первый,

Зык

мерный,

Зык

мощный,

Зов

медный

К Всено́щной

Бесплотным гудящим столбом

В воздухе встал голубом.

Даже сама графическая форма звонных рефренов «Руха» напоминает и стройные колокольни, и расширяющийся книзу, изукрашенный по «юбке» узором дивных обобщений, колокол. Но он не только стоит столпом, прорастает древом – как настоящий звон, он плывет, парит – «О, белый благовест! Небесный лебедь!» – и в своем полете, в восхождениях, расширениях, затуханиях плавными спусками и поворотами-огибаниями очерчивает границы слышимого мира («звукового ландшафта»).

Звон

мерный,

Звон

медный

Раскатывается, как пурпур

Небесного коронования, над родиной рокоча…

Именно таким, сквозь розовое пламя андреевских озарений, видится-слышится мне нынешний миг русской жизни – в шаге от грани тысячелетий, на пороге грядущей эры. В дыму и огне тысячелетних и сиюминутных пожаров, в густом смоге смуты дрожит, колеблется, бьется, проклевывается, рвется ввысь, плывет в небесах и проливается наземь лучистым потоком русский звон.

Возрождение колокольного звона в России, конец «времени колокольчиков» (А. Башлачев, 1986) – событие громадного культурного значения, сопоставимое, на мой взгляд, лишь с учреждением регулярных фестивалей православной музыки (с 1989 года) и стихийным прорывом вольного музицирования на улицы российских городов в конце 80-х. Впрочем, возрождение ли это, покажет будущее, ближайшее или далекое. Сегодня суть происходящего точнее передает слово «возвращение». Оно не одномоментно («звонят… откройте дверь! – и вот он я, вернулся!»), не одномерно и каждым воспринимается и переживается по-своему, со своей колокольни. Здесь я попытаюсь наметить некоторые культурно-исторические и ментально-звуковые смыслы возвращения звона, расслышанные в шуме московской повседневности чрезвычайных лет.

В ночь на субботу 21 июня 1998 года, в разгар великого и последнего в XX веке чемпиона мира по футболу во Франции, за сутки до сорок седьмой годовщины начала Великой Отечественной войны, через 10 дней после начала великошумного сидения шахтеров на Горбатом мосту у Белого дома, – в эту ночь над изнывавшей от зноя Москвою пронесся ураган. Короткий и страшный, он упал на город внезапно, как кирпич.

В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая бомба

Грянула; с треском кругом от нее разлетелись осколки;

Он же вздрогнул, и к народу могучие медные звуки

Вдаль потекли, негодуя, гудя и на бой созывая[200]

В полутьме (настоящей темноты здесь, в центре Москвы, не бывает: стоит-дрожит над крышами зарево далеких огней всю ночь, не прекращается поблескивающий фарами урчащий бег автомобилей), в тяжелых тучах что-то громыхало, клубилось, сверкало отблесками отдаленных молний. Но в дождь не верилось: сколько уж ждали! И вдруг…

Это было похоже на случай из детства. Мы плыли ночью по Волге. Была жара, пассажиры сгрудились на палубе тихоходного теплохода. Я стоял рядом с мамой, держа в руке коробку с грачонком, которого вез в подарок брату в деревню Устье. На голове у меня белела панамка. Как тихо кругом! Таинственно темнели берега, шумела глянцевитая вода… ай! Что-то черное-мягкое шлепнулось на голову, я вскинул свободную руку… «Мам, что это?» «Ничего, успокойся, это просто… летучая мышь! Кыш, кыш!» Испугаться я не успел: мыши вмиг и след простыл.

И вот опять: что-то мелькнуло справа (над Парком культуры? Комсомольским проспектом?), какой-то клуб слипшихся черных шумов, ударило в лицо тугим, жестким почти ветром, грохнуло железо на крышах клуба «Каучук» и ближних домов, треснули молнии в разных углах видимого с балкона куска неба… хорошо! Прохладненько! Но что-то слишком уж гнутся и шумят деревья, и жена на кухне потушила свет, захлопнула форточку – а у нее интуитивный страх перед грозой и бурей. По перилам балкона стукнула сорвавшаяся откуда-то сухая ветка, забарабанили крупные капли, замигал испуганно от разрядов страшно близких уже молний экран телевизора, в дверь хлынули волны озона… Минут пятнадцать стоял я в балконном проеме, охваченный ребяческим восторгом, отчаянно дымил папиросой, и слушал дикие звуки, и упивался прохладой махом протертого, разом проясневшего воздуха…

А поутру вокруг звенела тишина.

Она звенела не звоном церковного колокола, а сама собою. Ни единого, даже самого малого гаденыша и привычного черного клубка шумиц-шумов-шумиков не вползало в окно спальни, не шуршало внизу по тротуарам и мостовой. Это было так необычно, что я, честно сказать, встревожился и вышел на балкон проверить, не случилось ли чего.

ТИШИНА. ЗВЕНЯЩАЯ ТИШИНА.

Напоенная утренней прохладой, она нежилась под мягким солнцем, и ничто не тревожило ее ничтожными, но вечно шумными заботами. Это было так прекрасно, что я чуть не задохнулся… нет, курить надо бросать! Кашель громкий, беломорный вырвался из груди – словно выстрел грохнул в тишайшем нашем переулке. Какая красота в слове «тишайший»! (Это опять вспомнились дневники С. Н. Дурылина конца 20-х годов.) Но еще прекраснее вот такая, с неба упавшая июньским субботним утром тишина Москвы 1998-го. Однако что же это, в самом деле, происходит?

Посмотрел налево – ни одного! Ни единого автомобиля не поднималось с обычно страшно шумной именно по утрам набережной. Направо взглянул – и по Плющихе никто не пылит на толчок в Лужники… все понятно! Дороги нет.

Мы сваливать не вправе

Вину свою на жизнь.

Кто едет – тот и правит.

Поехал, так держись…

Но тут, конечно, до сути рубцовского стиха, до судьбы было далеко: просто на мостовых повсюду лежали зеленые горы упавших деревьев, громадные сучья и просто ветви, полные листьев.

Глядя на деревья сверху вниз, ощущая их искаженную вертикальность, мы, горожане, как-то быстро утрачиваем сознание истинных масштабов, огромности, грандиозности явления, называемого деревом. Но стоит ему упасть во всей своей пышной красе, как мы тут же ощущаем его вел