Книга тишины. Звуковой образ города — страница 52 из 54

<…> Владимир Леонидович Коган, который рассказал мне эту историю и дал возможность ознакомиться с упомянутыми тремя томами исследований и описаний, – очень наблюдательный и чуткий к звукам жизни человек. Поездив за курантами по Европе, он вдруг понял, что ни одно заметное общественное место – от вокзала до крупного перекрестка в городах Голландии, Бельгии, Германии, Австрии – немыслимо сегодня без больших часов. В том числе и курантов. 13 колоколов на столбе (1 часовой и 12 перезвонных, по всей хроматической гамме) – обычное дело в маленькой Голландии. А в громадной Москве о таком и не слыхивали! Может, настало время Московскому правительству подумать и о звонком времени? Тем более что трудно, но верно в нашу жизнь возвращается волшебный колокольный звон храмов. Ей-богу, полезному каждому звону курантов в этом крепнущем хоре найдется местечко, а на душе станет спокойнее и веселее.


«Лаврский звон»[234]

Пасхальный ветер гасил свечи крестного хода, рвал антифоны звонов Новодевичьего монастыря, Николы в Хамовниках и едва слышного издали храма Христа Спасителя. Наутро стихло. Потеплело. Светлое воскресенье! На радостях мы решили всей семьей поехать в Сергиев Посад.

…Последний раз на Пасху я был здесь в конце 60-х. С тех пор исчезли грязь, хлам, запах захолустья. А в вышине парил, расходился широкими кругами звон… Началась «звонильная неделя». Когда-то всю Святую седмицу звучал «целодневный», непрерывный народный звон. К колоколам допускали всех. Но одно дело знать об этой русской традиции и совсем другое – ощутить ее благотворность на себе, да еще именно здесь, в Троице-Сергиевой лавре.

В шестидесятые колокола молчали. Сегодня свободному доступу препятствует ветхость многих колоколен и звонниц. Конечно, это было похоже на чудо. Немного постояв у дверей, охраняемых милицией в штатском, наслушались причудливых звонов. Наверху, под колоколами, чувства совсем иные. Вначале немного глохнешь. Потом звон обволакивает, закипает в крови и расцветает чистым, легким восторгом. Видишь вдруг, как много здесь женщин. Они стараются прикоснуться к краю большого колокола. Он гудит непрерывно, мерно раскачивает громадный язык звонарь в черном, передает белый канат ждущим своей очереди. Чуть выше неотрывно трезвонит группа друзей, специально приехавших сюда – откуда? Кто знает. Одна женщина говорила, что прибыла из Ростова-на-Дону…

И я там был, и я звонил, и все толпились у дверей внизу люди. И парил, расходясь широкими кругами, неумолчный, целодневный, народный пасхальный лаврский звон.

Запах XX века(вместо заключения)

Не знаю, решена ль

Загадка зги загробной,

Но жизнь, как тишина

Осенняя, – подробна.

Борис Пастернак

…вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев.

Странное дело! Как многолетний главный редактор «Российской музыкальной газеты», я не люблю многоэтажных эпиграфов, пусть и «зашифрованных» в многоголосии созвучий заголовка, собственно эпиграфа и цитатного же начала текста. Как человек же – читатель, зритель, писатель – обожаю всякие такие вот штучки. Особенно как писатель. Может быть, дело объясняется просто. Может быть, все оно – в бумаге! И в способе, которым наносятся на нее слова-мысли. Великолепная это всетаки штука – «Мерседес!» Красиво жить не запретишь! Когда старинная моя знакомая попала-таки ко мне в гости и увидела это черное, нездешнего дизайна с кроваво-красным и – увы! – чуть облезшим «золотом-серебром» – она неподдельно удивилась:

«Так Вы, действительно, – вот на этом?» Да, я – на «Мерседесе»!

А она давно уж на компьютере все набирает и печатает все на принтере… А принтер – любой! – не берет, не заглатывает такую вот чудную бумагу, на которой неспешно, в нетихом моем одиночестве набиваю я эту главу. И через распахнутую форточку нескончаемым потоком вливаются в узкий пенал комнаты вонючие шумы, полупьяные возгласы и тихое блеклое золото ясеня. Краски трепещут, шуршат беззвучно, последние листья облетают с ветвей, и в путанном, но все равно прекрасном их кружеве проступает меж двумя скучно-желтыми жилыми корпусами уступчатый утес «высотки-ровесника» – здания МИДа на Смоленской, построенного в год моего рождения… А вечером, в лучах сказочной для переживающей жестокий кризис России, – это ж вообще картинка! Нет, еще и еще раз скажу: красиво жить не запретишь. Сядь за «Мерседес», взгляни в окно – и вот она, красота. Хотя и без души. Без тишины…

Ну ясно. А бумага-то здесь при чем?

Отвечаю: верже всегда прекрасна. Принтер этого не поймет, спринтер-писатель, соблазненный скоростными возможностями компьютера и прочими «удобствами» хранения информации, редактирования и т. п., – спринтер, считающий секунды, этого не поймет. Просто ему некогда взглянуть на просвет листа бумаги верже, ему неинтересна игра теней в мелковолнистой ряби водяных знаков, возникающая только при неспешном всматривании в этот белый, чистый пока еще бумажный лист, такой красивый на фоне черно-красно-серебристо-золотого «Мерседеса» и черной с золотом вязи ветвей и листьев за окном… И как высотка проступает в туманной дали ранних сумерек, так внизу листа – я это знаю! – есть водяной цветок и надпись «Classic». Но увидеть этого нельзя, не посмотрев на просвет. И эта тихая тайна бумаги верже, шуршащая под пальцами, несет покой и радость.

Листок бумаги

на деревянном столе.

Много деревьев в болоте гниет.

Не всем дано:

после смерти служить кому-то.

Не всем дано писать вот так. Как Капитонов. Даже

на бумаге верже с водяным цветком и надписью «Classic»… Но вот в любви к листьям, листкам и деревьям мы с ним похожи. Да что там! – и с тещей его у меня обнаружились трогательные, интимные по сути связи. В «Тещиных излишках», маленьком цикле крошечных рассказов о своей приехавшей погостить в Москву деревенской теще, Капитонов рассказал такую почти что притчу:

«Сшила красивую подушечку из ситца.

– На ухо класть. По улице ходят машины, кричат – спать не дают.

– У тебя вроде есть подушечка?

– То – думка. На ней, когда лежишь, думается хорошо. Особенно под шум дождя. – Помолчала немного и добавила: – В деревне».

Rus in urbi. Деревня в городе – в древней Москве, бывшей «большой деревне» деревянной России. Большая и страшная тема, до которой я так по-настоящему и не добрался. Впрочем, я и не добирался, не старался писать о ней. Потому что гораздо больше волновало меня нечто близкое, но иное. Не деревня в городе, а деревья. Деревья в городе и в шуме наших дней.

…вы прошумели мимо меня…

Всего одна буква, даже не буква, а ее величина, рост, ранг – и смысл чудесной фразы работы Юрия Карловича Олеши меняется. Но дело не в кавалеровском «Вы», не в девушках полных, цветущих, даже не в зависти к молодым-красивым. А в том, что она – была. И есть! Она была и есть, эта моя ветвь-весть, и она еще не прошумела. Потому что шумит не мимо, а прямо в сердце. Каждый день, выглянув поутру из окна – солнце, ветер ли, дождь? – или выйдя на балкон покурить, я вижу ее. Она тянется навстречу ковчегу «Ливерса», шумит, колеблется, дрожит. Эта дрожь заставляет вздрагивать обычно равнодушных к деревьям водителей, особенно шоферов грузовиков, цементовозов, трейлеров. Они притормаживают из осторожности, из опасения за сохранность своего слоноподобного «транспортного средства». От их колес, тяжести, рева мотора дрожит земля – а они видят дрожь нависшей над переулком ласковой сенью ясеневой ветви – и тормозят, вздрагивают. В живом трепете листьев прозревают треск ломающегося дерева.

Мальчик

по лесу идет.

Деревья спокойно стоят —

мальчик маленький,

топора у него нет.

Что-то непокойно от этой «русской танки»… Мальчик с топором (хоть у него его и нет) – жутковатое зрелище. У Капитонова много других танок с деревьями, через дерево он непрестанно осмысливает стержневую для городской жизни коллизию шум – тишина, и я еще поцитирую этого любимого мною московского уличного поэта. А пока вспоминаются разные истории из собственной жизни, поэтические и не очень. Теории в них и вовсе, может быть, на грош. Но хорошо видно, как зеленеет жизни древо.

Для меня это не метафора, а реальность, зигзаги, звуки и запахи судьбы. Какая-то огромная, бесконечная мелодия, которую играли и продолжают играть в московской жизни разные русские деревья, безмолвные, безответные жители города Москвы.

Вижу: чьи-то большие, неровные

следы на снегу.

Их много.

Или огромные птицы гуляли здесь,

или деревья?

…Таганка моего детства. Короткий Рюмин переулок, кротко сбегавший от Володарского к больнице «Медсантруд». За решеткой стиля модерн стоял наш штабной ясень. В развилке трех его мощных ветвей мы устроили себе «штаб», а проще – насестубежище. Попасть в гнездо можно было только с крыши трансформаторной будки, а на крышу – с модерновой решетки. Но до заветного ее завитка-ступеньки требовалось пройти несколько метров по узкому краю кирпичной стены, от того места у ворот, где стена была еще стеночкой, совсем низкой. Спускаясь по горбу переулка, она стремительно росла, гораздо быстрее стоявшего за нею ясеня со штабом в развилке трех ветвей. С насеста был хорошо виден скрытый от глаз случайного прохожего громадный пустырь – заросшее уже густым бурьяном пожарище «Красного конфетчика», любимое поле наших ребячьих боев. Справа тихо дремали каменные львы, охраняя покой дома Баташова. А слева, вверх по горке, медленно угасал в лучах заката какой-то страшно одинокий, мучительно декадентский лиловый цветок – любимейшая из всех известных мне московских настенных мозаик начала века…