service du travail obligatoire[12]. По новым правилам все мужчины в возрасте от восемнадцати до пятидесяти и незамужние женщины до тридцати пяти лет должны были трудиться на благо Германии. С мужчинами младше двадцати пяти все решалось довольно просто – они легко могли получить отсрочку на год или два с помощью фальшивых документов, согласно которым им еще не было восемнадцати. С мужчинами, которые уже не выглядели как подростки, все обстояло сложнее: им приходилось оформлять кучу бумаг, подтверждающих, что они – фермеры, студенты или врачи, и это освобождало их от необходимости ехать на восток. Женщинам повезло больше: их реже отправляли на принудительные работы, но даже если такое предполагалось, они всего лишь нуждались в фиктивном муже, документы которого прошли бы строгую проверку.
Но самой тщательной работы требовали подложные документы на детей. Поэтому их книга имен росла день ото дня.
– Спасибо, – сказала однажды Ева Реми, пока они вместе работали над бумагами для новой группы сирот. Дети на неделе прибыли в Ориньон из Парижа, где недавно арестовали полторы тысячи евреев. Ева делала свидетельство о рождении для трехлетней девочки, родившейся вскоре после того, как немцы вторглись в Польшу. Этот ребенок даже не знал, что такое мир без войны.
Реми сидел совсем рядом, так что их локти соприкасались, хотя за столом было достаточно места. В последнее время Ева с трудом сдерживалась, чтобы не подвинуться к Реми еще ближе, и ей казалось, что он испытывал такие же чувства. Они стали в буквальном смысле слова неразлучны. О нем она думала по утрам, сразу после пробуждения, и вечерами перед тем, как заснуть. Мамуся предупреждала ее: «Ты не должна проводить так много времени наедине с молодым мужчиной, который к тому же не еврей!» – но Ева доверяла ему больше, чем кому бы то ни было.
– За что спасибо? – спросил Реми, отрывая взгляд от стопки продуктовых карточек, с которых он убирал надписи с помощью молочной кислоты. Ее тяжелый запах буквально пропитал всю комнату, но Ева больше не обращала на это внимания.
– За то, что поверил мне. – Она почувствовала себя глупо, как только эти слова слетели с ее губ.
Он повернулся к ней, его лицо оказалось так близко, что она видела зеленые крапинки на радужной оболочке его светло-карих глаз.
– Конечно, я верю тебе. – Вид у него был озадаченный.
– Я говорю о «Книге утраченных имен». И о том, что мы должны записывать настоящие имена детей, перед тем как дадим им новые.
Он нахмурился, взглянув на свидетельство о рождении, которое она держала в руках. Лишь в этот момент Ева осознала, что ее бьет дрожь.
– «Книга утраченных имен»? – Реми осторожно накрыл ее руки своими ладонями и не убирал до тех пор, пока лист бумаги не перестал дрожать. – Ева, то, что это так важно для тебя… – его голос сорвался, и он посмотрел ей в глаза, – говорит о многом. И я рад, что делаю это вместе с тобой.
Реми мягко отнял руки, и она облегченно вздохнула, но ее сердце по-прежнему учащенно билось. Ева вдруг стала задыхаться, как будто в комнате исчез весь кислород. Она сделала глубокий вдох, набрав в легкие растворенные в воздухе химикаты, от чего закашлялась так сильно, что согнулась пополам. Реми похлопал ее по спине. Она наконец перестала кашлять и выпрямилась, но он не убрал руку – его большой палец легкими круговыми движениями массировал ей позвоночник. Их взгляды снова встретились, и по коже у нее пробежали мурашки.
– Ева… – начал он, его голос был низким и хриплым.
Внезапно ей показалось, что комната как будто сжалась в размерах и в ней вдруг стало очень тепло. Она отпрянула назад, но не смогла оторвать взгляда от Реми, который тоже не отводил от нее глаз.
– Ч-что такое? – пробормотала она, слыша стук своего сердца.
Реми все смотрел и смотрел на нее, и в какой-то момент Еве показалось, что он вот-вот заглянет ей прямо в душу.
– Ты понимаешь, что мы, в отличие от нацистов, не забираем у детей их личности, и это важно. Мы даем им шанс выжить. Никогда не забывай об этом.
Она удивленно заморгала, глядя на него:
– Но благодаря нам они становятся другими…
– Мы не делаем их другими. – Он снова коснулся ее руки, а когда убрал свою, Ева с трудом сдержала желание потянуться к нему. – Мы с тобой тоже изменили наши имена, но это не меняет нашей сути. – Он нежно дотронулся до ее груди под ключицей, прямо над сердцем, и оно забилось еще быстрее. – Не меняет того, что мы чувствуем.
– Но я уже не та, какой была когда-то, – возразила Ева. – Прошло всего четыре месяца, как я уехала из Парижа, и порой мне кажется, что я не узнала бы себя прежнюю. – Она замолчала, а потом добавила: – Как думаешь, если отец вернется, он тоже решит, что я сильно изменилась?
– Ева, – сказал Реми, не отрывая от нее взгляда. – Ты все та же. Ты просто обнаружила в себе силу, которая была заложена в тебе с самого начала. – Он помедлил, затем подвинулся к ней так близко, что она даже услышала, как стучит его сердце. – Мне кажется, ты необыкновенная. – Он склонился над ней, и на мгновение все ее мысли заняло воспоминание о поцелуе, которым они обменялись в поезде. Как чудесно она себя в тот момент чувствовала, пусть этот поцелуй и служил всего лишь для отвода глаз. Затем он резко отстранился и откашлялся. – Я… м-м… мне нужно прогуляться.
Реми вышел, прежде чем она смогла немного успокоиться и унять бешеное сердцебиение. Он вернулся полчаса спустя, сел напротив нее, и все оставшееся время они работали молча.
Вечером, пока они ужинали похлебкой из говяжьих потрохов с картофелем в столовой пансиона, мать не сводила с нее глаз. Мадам Барбье ушла, впервые за много недель оставив их за столом одних.
– Как я понимаю, ты ходишь на церковные службы, – сказала мамуся, наконец-то нарушая тишину. – В католическую церковь.
Ева подняла глаза, ее охватило чувство вины.
– Ну да. Отец Клеман предложил мне.
Последние два месяца она посещала мессы каждое воскресенье, это помогало ей наладить отношения с жителями города. Мадам Барбье рассказывала всем, готовым ее выслушать, что к ней приехала ее русская кузина, которая оплакивает своего недавно умершего мужа, а ее дочь теперь убирается в церкви за чисто символическую плату. Разумеется, у людей мог возникнуть вопрос, почему они не ходят на службу.
– Он пытается обратить тебя в свою веру, Ева, и ты слепо идешь у него на поводу.
Ева покачала головой:
– Мамуся, ничего подобного не происходит. Мне это необходимо для прикрытия. Если городские жители заподозрят, что я еврейка, у нас обеих могут быть неприятности.
Ее мать только презрительно фыркнула:
– Священник просто запудрил тебе мозги. Точно так же, как он морочит голову тем детишкам, которым ты якобы помогаешь.
– О чем ты вообще говоришь?
– Разве не ты даешь им христианские имена и не ты отправляешь затем жить в христианских семьях, где их заставят забыть, кто они на самом деле? А потом каждое воскресенье ты падаешь на колени перед крестом и читаешь молитвы. Ева, я даже не знаю, в кого ты превратилась. Но ты точно уже не та, какой я тебя воспитала.
Ева открыла было рот, но тут же закрыла его.
– Мамуся, все не так, как ты говоришь.
– Неужели? Ты даже не читаешь вместе со мной молитву Шма.
– Я… я часто прихожу домой слишком поздно. – На самом деле, когда Ева была маленькой, родители учили ее, что перед сном надо обязательно читать такую молитву – она защитит ее от притаившихся в темноте демонов. Отец всю жизнь читал эту молитву по вечерам, и все же одной тихой июльской ночью демоны пришли за ним.
– Ты пытаешься оправдаться, Ева. Ты – еврейка, как и я. Как и твой отец. Ты отрекаешься от этого, посещаешь церковь. То есть пытаешься забыть, кем на самом деле являешься.
Глаза Евы щипало от слез, она ничего не ответила. Ей хотелось возразить – но что, если мать права? Она никогда не была такой же религиозной, как ее родители. И разве не стирала она свою собственную идентичность так же, как стирала имена детей, над судьбой которых она иногда плакала по утрам, пока не приходил Реми?
– Я никогда этого не забуду, – прошептала она.
Но что, если она уже забыла?
К декабрю Ориньон накрыло толстым покрывалом снега, еда стала совсем скудной, а мамуся еще больше замкнулась в себе. Ханука началась третьего декабря, но мамуся отказалась от щедрого предложения мадам Барбье, которая хотела поделиться с ней драгоценными свечами, и сухо ответила, что в этом году не станет праздновать без мужа.
– В этот праздник мы возносим хвалы и благодарения, – сказала она в первую ночь, когда они с Евой лежали в темноте под горой одеял, спасавших их от холода. – Но за что мы должны испытывать благодарность теперь? Кроме того, мы должны были бы поставить на окно подсвечник менору, показав всему миру, что нам нечего стыдиться. А вместо этого мы сидим здесь, скрывая ото всех, кто мы на самом деле. Нет, Ева, мы не будем зажигать свечей в темноте, чтобы отпраздновать чудо – только не в этом году.
Растущая ожесточенность матери пугала Еву, ей казалось, что женщина, которую она знала всю жизнь, исчезает. Пока Ева расцветала, мамуся, казалось, превращалась в камень.
– Лично я благодарна за то, что мы с тобой живы и здоровы, – сказала Ева. – Благодарна за то, что мы есть друг у друга.
– Но ты ведь уже больше не моя, правда? – сказала мамуся после долгой паузы. – В последнее время все твои мысли заняты тем молодым католиком.
Ева смущенно закашлялась:
– Кем?
– Ты прекрасно знаешь, кого я имею в виду. Этим Реми. Ты краснеешь всякий раз, когда произносишь его имя. За ужином ты так часто говоришь о нем, что мне начинает казаться, будто именно из-за него ты пропадаешь в церкви все дни напролет.
Слова больно задели ее, отчасти потому, что Ева всеми силами старалась не дать разгореться своим чувствам. Она смутилась, когда поняла, как часто упоминала Реми.