православие не имеет ничего общего с бородою, употреблением телятины в пищу и т.п., то всякое изменение своего внешнего, изменяемого, на чужое внешнее, изменяемое же, считалось изменением основного, существенного, религиозного, считалось необходимо ересью, грехом; да и действительно, как мы видели, люди, изменявшие внешнее, одним этим не ограничивались опять по недостатку сознания об отдельности внешнего от внутреннего, существенного от несущественного, по привычке все это смешивать; русский человек, выехавший за границу, одевшись в иностранное платье, принявши чужие обычаи, изменял с тем вместе и вере отеческой, ибо о вере этой он ясного понятия не имел, она в его представлении неразрывно была соединена с обычаями, внешностями, от которых он отказался, и вследствие этой-то неразрывной связи, отказавшись от одного, он не мог не отказаться от другого.
Таким образом объясняется нам, почему Лжедимитрий является в современных литературных памятниках как еретик и чернокнижник, орудие темной, адской силы: он изменил древним обычаям, окружил себя чужими, иноверцами, еретиками, хвалил чужое, смеялся над своим; он явился слишком рано еще, именно столетием раньше; люди, которые могли не оскорбиться его поведением, не составляли в это время даже и меньшинства, — они составляли исключение; притом же впоследствии открыли, что он был самозванец, обманщик, обольститель, следовательно, необходимо орудие духа лжи и обольщения: наконец явился неведомо как, достигнул царства изумительными, чудесными для большинства средствами. Сам Палицын, бесспорно разумнейший из тогдашних грамотеев, говорит, что Лжедимитрий был чернокнижник, еще в молодости навыкший чернокнижию. Впрочем, свидетельство о чернокнижии Лжедимитрия можно принимать и буквально: при умственной неразвитости людей того времени таинственные знания, книги, в которых они заключались, имели неотразимую прелесть для молодых людей, живых, у которых сильно работали мысль и воображение, которые хотели узнать побольше того, что могли им предложить тогдашние мудрецы — нечернокнижники; очень легко могло быть, что в руках пылкого, пытливого Отрепьева видали и запрещенные книги, какие-нибудь Аристотелевы врата.
Если Лжедимитрий был еретик и чернокнижник, то, разумеется, с таким же характером, и даже еще в сильнейшей степени, явилась жена его Марина, еретица, воруха, латынской веры девка, луторка и калвинка. Сочетание трех последних отзывов об одном и том же лице, — сочетание, встречаемое в писаниях тогдашних грамотеев, — разумеется, поражает нас теперь; но предки наши не обращали внимания на различие исповеданий; они употребляли эти три названия — латынец, лютер и калвин как бранные, говоря о всяком чужом, о всяком западнике. Требование перекрещивания от людей других христианских исповеданий, переходящих в православие, всего лучше объясняет нам дело, всего лучше показывает нам, какое сильное впечатление производило на наших предков слово — чужой : это магическое слово отнимало способность находить в человеке другого христианского исповедания что-либо сходное, находить общую основу и вместе определять, какое из этих исповеданий ближе к нашему и какое дальше.
Что касается представления о других знаменитых деятелях Смутной эпохи, выраженного в современных литературных памятниках, то оно очень неудовлетворительно, очень неясно. Живых людей, с резко определенным образом, мы не найдем ни в Скопине, ни в Ляпунове, ни в Пожарском, ни в Минине, как они представляются в летописях и сказаниях. Рассказываются их внешние подвиги, произносятся похвальные отзывы в общих неопределенных выражениях, идущих ко всякому другому хорошему человеку. От Скопина-Шуйского не дошло до нас ни одного слова, не дошло ни записок, ни писем, ни его собственных, ни людей к нему близких, вследствие чего фигура эта представляется историку покрытою с головы до ног пеленою: можно догадываться, что это что-нибудь величественное, но что именно — не знаем. Точно так же безжизненною представлялась бы нам и фигура другого вождя-освободителя, Пожарского, если бы мы должны были ограничиться одними летописями, если б, по счастию, не дошло до нас описание новгородского посольства к Пожарскому в Ярославль; тут сказал Пожарский несколько слов о себе, о своем положении, о других лицах, — и прорезал яркий луч и осветил, оживил образ! Но все это несколько слов только! Яснее представляется характер Ляпунова уже по самому разнообразию внешней деятельности, не допускающей с начала до конца общих, неопределенных отзывов. В деятельности Минина много темного, недосказанного: тоже таинственный образ! Любопытно, что если в некоторых известиях фигура Минина стирается перед фигурою Пожарского, то в народном представлении, как оно записано в одном хронографе, Минин является исключительным деятелем при освобождении Москвы. Здесь видно явное желание противопоставить его боярину князю Трубецкому, причем лицо Пожарского, как мешавшее силе желанного впечатления, отстранено: «Призвавши бога на помощь, хотя и неискусен стремлением, но смел дерзновением, пошел Кузьма к царствующему граду. В то время стоял с войском князь Дмитрий Трубецкой, и услыхав, что идет Кузьма Минин с войском, отступил прочь, говоря: „Уже мужик нашу честь хочет взять на себя, а наша служба и радение ни во что будет“. И сведал келарь троицкий, Авраамий Палицын, что Дмитрий Трубецкой с товарищем своим Прокофьем Ляпуновым (?) прочь отступил от Кремля-города, и приехал келарь в полки князя Дмитрия Трубецкого, начал его молить, что тот мужик пришел к тебе на помощь, а не честь вашу похищать; и едва умолил князя Дмитрия. А в то время Кузьма Минин с своим войском облег город-Кремль, и начал Трубецкой говорить: „Я стою под городом Москвою немалое время, а взял Белгород и Китай; что будет у мужика того, увижу его промысел!“ И поехал келарь в полки нижегородские к Кузьме Минину и говорил: „Я едва умолил князя Дмитрия Тимофеевича, а ты, Кузьма Минич, не прекословь ему ни в чем, ополчайся как тебя бог наставит“, и отъехал в свой монастырь. На другой день Кузьма отряжает два полка и т.д. Патриарх Гермоген вообще является в лучезарном блеске, и самый блеск этот препятствует различать отдельные черты в образе; только предатель-хронограф нашептывает слова, нарушающие общее впечатление.
К сказаниям, содержание которых составляют события Смутного времени, принадлежат два сказания, составленные во Пскове. Они замечательны потому, что в них высказались взгляды двух противоположных, враждебных сторон, стороны лучших и стороны меньших людей. В нашей истории, при описании борьбы этих сторон во Пскове, мы держались летописного рассказа именно по его относительному, по крайней мере, беспристрастию, ибо летописец, хотя и сильно вооружается против воеводы и лучших людей, однако не щадит и меньших, когда они начали прикликать с Кудекушею. Но в одном из упомянутых сказаний события представлены так, что поступки лучших людей являются постоянно в хорошем свете, поступки меньших в дурном. Сказание это носит заглавие: «О смятении и междоусобии и отступлении пскович от Московского государства, и как быша последи беды и напасти на град Псков от нашествия поганых и пленения, пожар, глад и откуду начаша злая сия быти и в кое время». В сказании вот как описывается начало Смуты: «Явились в псковских пригородах смутные грамоты от вора из-под Москвы, на прельщение малодушных, и возмутились люди, начали крест ему целовать. В то же время вскоре умер епископ Геннадий от кручины, услыхав такую прелесть; во Пскове люди стали волноваться, заслыша, что кто-то идет от ложного царя с малою ратью. Воеводы, видя такое смятение в народе, много укрепляли его, но не могли уговорить; народ схватил лучших людей, гостей и пометал их в тюрьму, а воеводы послали в Новгород за помощью. В то же время какой-то враг креста Христова распустил слух, что немцы будут во Псков; тогда некоторые мятежники возопили в народе, что немцы пришли к мосту на Великой реке; тут все возмутились, схватили воевод, посадили в тюрьму, а сами послали за воровским воеводою Плещеевым и целовали крест вору, начали быть в своей воле, взбесились и лихоимством разгорелись на чужое имение. Осенью пришли во Псков из Тушинского стана мучители, убийцы и грабители, объявляя малоумным державу его и власть, а эти окаянные воздали хвалу темной державе его, начали хвалиться пред ними своим радением к вору и клеветать на тех богомольцев и страдальцев, которые не хотели преклонить колена Ваалу, на городских начальников и нарочитых мужей, сидевших в тюрьме; лютые звери извлекли их из тюрьмы и уморили, одних на колья посадили, другим головы отсекли, прочих различными муками мучили, имение их побрали, боярина же Петра Никитича Шереметева в тюрьме удавили и, побравши имение во владычне дворе, по монастырям, у городских начальников и у гостей, отъехали под Москву к своему ложному царю и там после были побиты своими». Это известие о поступке тушинцев очень правдоподобно, но почему его нет у летописца? Летописец Тушину не благоприятствовал, называет безумными тех, которые целовали крест тушинскому царю.
Опустивши причины народного восстания на лучших людей, — причины, рассказанные у летописца, а именно посажение в тюрьму гонца от козачьего атамана и бегство духовных лиц к неприятелю, автор сказания, после описания большого пожара, говорит: «Чернь и стрельцы начали грабить имение у нарочитых людей и, по наущению дьявольскому, стали говорить: бояре и гости город зажгли! — и начали в самый пожар камнями гнать их, и те побежали из города; а на другой день стали волочить нарочитых дворян и гостей, мучить и казнить и в тюрьмы сажать неповинных, начальников городских и церковный чин». Описавши вторичное торжество меньших людей, летописец прибавляет: «Дал бог, без крови разошлись, а если б воля лучших людей сотворилась, то было бы крови много; которые из них в Новгород отъехали, тех имение переписали, а которые в Печорах и во Пскове крылись, тех имения не переписывали». Совершенно иначе рассказывает дело автор нашего сказания: «Которых отыскали православных неповинных (меньшие люди, победители), тех влекли на сонмище, мучили, в палаты и погреба пустые пометали, которые же из города побежали душою да телом, у этих ж