Книга (Венок Сонетов). — страница 10 из 34

Телефон. Это Алик, кларнетист «Добраночи», с которым мы когда-то вместе жили в Нанте. С непривычным (Алик – тип флегматичный) оживлением он говорит:

«Привет, ну че, Миша, мы к вам придем сейчас!»

«Э, погоди… Я вроде собрался ночью погулять, с девушкой…»

«Ну так ништяк, пошли!»

Я вдруг чувствую усталость, зачем мне пытаться что-то решать, все ведь должно получаться само, как-нибудь?

«Ну... давай!»

* * *

«Развод мостов, классика?»

«Пойдем», улыбаюсь я, вспоминая про свое обещание нетуристического Питера. Но ведь красиво же, развод мостов.

Алик, его подруга Саша, Яна и я.

Дойдя до Невы, мы переходим по вздыбленной кошачьей спине мостика Фонтанку, и идем вдоль кованой ограды Летнего Сада. Перед нами освещенное прожекторами и машущее длиннорукими кранами чудовище – перестраиваемый Троицкий мост, ревущий даже сейчас, ночью. Задрав головы и дивясь на грохочущий ночной призрак, мы проходим под ним и переходим на набережную. Легкий ветерок с залива. Свет фонарей и дворцовой подсветки оседает на реке серебристой сеткой. Черные волны Невы подмигивают светящейся изнанкой.

Иногда мы сидим, забравшись на парапет и свесив ноги, и смотрим на реку, на шпиль крепости на другой стороне, на яркие огоньки катеров, на все это, такое уже засмотренное и залюбленное… И ночь стирает с Невы и дворцов их открыточный лоск.

Рядом, наклонившись, стоит Яна: приоткрытые губы, сведенные вместе локти оперты на гранит, внимательные глаза, жадно вцепляющиеся в удивительное сейчас. Наверное, это страшная глупость, все что происходит со мной… Но я уже подглядываю за ней, втайне, искоса, несколько дней, и не увидел ни тени фальши или иронии. Злой иронии, которой безнадежно больны уже несколько русских поколений. Которой, кстати, болен и я. И чтобы позабыть об иронии, о болезни, мне нужно что-нибудь такое… например, утонуть в глазах достаточно глубоких, чтобы ирония осталась на поверхности. Она поворачивает ко мне голову и улыбается тому, что я говорю (совсем о другом – странно, мои слова и мысли сейчас независимы), и я вижу, как ее сейчас полностью совпадает со мной. Но, отвернувшись, она будет где-нибудь еще, и это тоже честно.

Мы идем дальше к Дворцовому мосту, спеша уже, потому что до развода Дворцового осталось мало времени, а я смотрю на Яну, теперь со стороны, потому что она разговаривает с Аликом.

И улыбается: чудесному городу, реке, простору, дворцам и, обернувшись, мне. И я тоже тихонько смеюсь, над собой, зачем понимать то, что надо с благодарностью прожить.

К началу развода мы все же опаздываем, и видим издалека, как Дворцовый начинает разламываться напополам.

Look at the trolley bus wires, that’s the craziest here… Смотрите на троллейбусные провода – во шиза!”,

Столбы посреди моста расщепились надвое, и провода медленно уплывают друг от друга. Убивая веру в привычное.

Возле моста шумно как днем. Толпа туристов, ждущих, когда под разведенным мостом поплывут корабли. Много финнов и немцев, вспышки, музыка из ночных летних кафешек, яркий свет отовсюду. Первая баржа уже тычется тупым носом в открывшийся проход.

«Пошли, может, а то ерунда какая-то? Сейчас бы вина где-нибудь на канале…»

«Я знаю ночной магаз на Мойке, близко совсем», говорит Саша.

Мы проходим мимо Зимнего, по площади, тарахтящей строительством (реконструкция к 300-летию Петербурга, времени осталось мало и ночами Питер грохочет).

и сворачиваем на тишайшую Мойку, чьи маленькие и уютные дома стоят тесно, и закругляются с нерусской правильностью. На один из каменных причалов, прорубленных в граните набережной (отвергнув первый, вонявший мочой) мы и спускаемся, по ступенькам, к воде. Садимся, откупориваем вино, и передаем бутылку по кругу.

В ночном зыбком освещении наш привычный, милый и умирающий Питер становится похож на столицу моей исчезнувшей России, строгий Санкт-Петербург.

Мы пьем вино, разговариваем и смеемся. Вокруг – подрагивающий на воде перевернутый свет; стены из серого гранита, выгибающиеся за поворот канала; над ними – непривычно высокая линия домов. Медленно светлеет бледно-фиолетовое небо.

И я совершенно счастлив, сидеть так на холодном граните, ежась от прохладного ветерка; и еще от ознобливого, сладкого трепета влюбленности, светлым петербуржским летом, в любимом и самом прекрасном из всех городов.

* * *

И дальше:

по светлеющей Мойке; мимо чугунных мостиков; мимо зыбкого Спаса на Крови; мимо моего травяного бережка, где мы присаживаемся ненадолго покурить, и из-под моста на нас, скользя фонарем по каналу, выплывает широкий катер с играющими цыганское музыкантами (сцена из плохого кино, но правда);

мимо бледного Марсова поля, куда мы заворачиваем погреться у газового факела, а там стайка юных панков, разлегшихся вокруг Вечного Огня, как у костра; отблески пламени уютно поблескивают на их лицах, похожи они на нескладных воробьев, и, посмотрев на нас оценивающе, пытаются стрельнуть двадцатку на портвейн;

обогнув по Фонтанке Инженерный Замок;

мы доходим до маленького парка возле Манежной, и садимся на белую скамейку. Ночная бесплотность отступила, и дорожки, скамейки и деревья проявились в бледном утреннем свете. Вокруг никого, кроме бездомного старика, скользнувшего по нам взглядом из-под седых пожелтевших бровей, в поиске бутылок.

Оглушенные бессонной ночью, мы говорим мало, с долгими перерывами, и молча разглядываем гранитное основание памятника. Становится холодно.

«Приходите завтра в пять на Малую Садовую, мы там играть будем»

«Придем. Ну че, давайте, до завтра»

Нам с Яной – на Фонтанку. От ходьбы мы быстро согреваемся.

* * *

“His name was Andy, yeah, right, Andy the Englishman, one of my Croatian peace group friends. Sort of punky lad, all nights hanging in pubs, drinking… But once it was quite opposite: I got back from the pub to our volunteer’s house, fucking drunk, in a weird mood; Andy was sleeping, so I woke him up, shouting: “Hey, Andy, tell me something funny!” He looked at me, not really awake, and said, just like that, no thinking: “GERMANS!”[26]

Яна смеется, потом говорит: “Can you imagine, my boyfriend is German!?! [27]

“Что ж, бывает”, отвечаю я, с улыбкой, хотя на самом деле что-то во мне застывает, болезненно…

И, чтобы скрыть обрушившееся настроение, киваю на осыпавшийся, обнажив сетку, круглый балкон дома на Фонтанке, мимо которого мы идем.

"Смотри, прикольно. Красота разрушения..."

Мы поднимаемся по лестнице наверх. Яну уже пошатывает от усталости.

В комнате тихо, слышны только смешные звуки крепко спящих людей. Мы переговариваемся шепотом, чтобы никого не разбудить.

Я расстилаю спальник на матраце, когда из душевой раздается, очень спокойно:

"Миша, не мог бы ты мне помочь?"

Я захожу и меня обдает фонтаном брызг. Побледневшая Яна пытается заткнуть что-то, откуда отрывисто хлещет по стенам рассыпчатая водяная струя. Я хватаюсь за взбесившийся шланг, затыкаю его пальцем (вода пружинит и пытается вырваться) и, стирая плечом водяные капли с ресниц, пытаюсь понять, где же в этой долбаной конструкции кран, перекрыть воду. Найти его не удается, и я высовываюсь в дверь:

«Эй, Ян! Извини, не мог бы ты подойти? Тут полный абзац…»

С примятой, покрасневшей от подушки щекой с помоста спускается Ян. Он недоволен, как любой резко разбуженный в пять утра человек. И, вдобавок, обнаруживший у себя в душевой армагеддон.

Ян находит кран, мы перекрываем воду, и Яна извиняющимся испуганным голосом говорит, что ничего не делала, просто хотела почистить зубы, и тут раковина упала, и началось…

Ян делает вид, что все это его мало беспокоит, и залезает назад, спать.

Яна кусает себе губы (я читал о таком в книгах, а тут увидел – действительно…) и идет курить на лестницу, на подоконник. Я тоже.

Вид у нее очень перепуганный. Докурив сигарету, сразу достает еще одну.

"Черт, черт, я раздолбала Яну всю душевую..."

«Да ладно, подумаешь, ерунда какая, душевая. Завтра разберемся", я говорю все эти утешительности не задумываясь, лишь бы отвлечь ее от этой дурацкой истории (и где-то во мне прячется другой, расчетливый – ага, удобный момент), и говорю еще, и еще, потом (кажется, она потихонечку успокаивается) мы просто молчим и курим, тихо так, и смотрим на крышу дома напротив, на жести которой разгораются слепые пятна – солнца, намекавшего на себя все вторую половину ночи, и, наконец, восшедшего.

Яна: рыжее солнечное сияние в волосах, покрасневшие, с недосыпу и испугу, глаза. Мешавшая мне скованность исчезает, остается только нежность к уставшей и огорченной девочке.

“Should we make this situation even more nice?”[28] , и я бережно притягиваю ее к себе.

Она сразу же опускает голову ко мне на плечо. Я, еще не веря, кладу на эту тяжесть руку и провожу ладонью по твердым торчащим косичкам дредов, глажу ее по голове, вдыхаю запах волос (падение всех преград); и застываю в них, в счастливой тишине, слыша свое дыхание.

Приподняв ладонями за виски ее лицо, теперь очень серьезное, я пытаюсь ее поцеловать (и эта серьезность восхищает меня, она значит, что все внешнее позади, все маски и игры, и дневные разговоры), она отвечает, но почему-то не до конца, ее губы напряжены, будто она пытается решить для себя что-то, я не понимаю что, но и понимать не хочу, главное, что я держу сейчас в руках ставшее вдруг близким, теплым, из кости и соблазнительной плоти сделанное счастье.

Мы сидим, обнявшись, и смотрим на горящее на жестяной крыше солнце. Иногда я касаюсь ее губами и не отрываясь смотрю на такое новое (потому что увиденное из недоступной ранее близи), солнечное чудо ее лица, солнечное, потому что утреннее солнце окрашивает его в торжественные цвета, высвечивая красноватые пятна и рытвинки на щеках, и смазывает их при легком повороте головы мягкой нежностью света. В тот день я увидел в ее глазах: прекрасное сродство солнцу.