Книга (Венок Сонетов). — страница 14 из 34

отблеск заоконной луны в блестящих лучистых глазах

я целую ее и закрываю глаза и перестаю думать и понимать: красноватое ничто дрожит под веками – плавная многорукость движений – извивающееся тепло – частое дыхание – вздох – горячая гладкость рта – – отзывчивая шелковая жаркая доверчивая шепчущая нежно полупонятное делающая меня проще и чище умеющая любить

. . .

проникающий толчок и я чувствую Яну целиком задыхаясь от благодарности сжатый скользящей теплотой мы движемся вместе шепча бессвязное мы избиваем наши тела и кажется шумим но неважно –

соединенные пляшущим размытым осязанием и оно пульсирует огненно желтеет заполняя уступающий мир комнаты – и цепенеет в бьющейся судороге

мокрый лоб, притиснутый к щеке. свист дыхания. темнота и цветные пятна, разбредающиеся суетливыми искорками.

Сломанное время оживает щекочущей пробежкой струек пота, ныряющих в ложбинки сомкнутых тел. Плечо зудит от незамеченных комариных укусов.

. . .

“I love you… Lubim ťa, Miŝka…”

И, чуть позже: “Laska moja…

«I love you. Я тебя люблю», шепчу я в ответ.

* * *

Яркое утреннее солнце, разгоревшееся золотой изморосью на пыльном стекле окна.

Сейчас мне кажется, что эти два наших последних русских дня были залиты солнцем, наверное, это было не так – да, я точно помню моросящий дождь, когда я, ослепший, шел с Балтийского вокзала через весь город к Яну; дождь, которому я был рад, потому что внутри меня тоже было холодно, склизко и отчаянно; но вначале совершенно точно было много солнца и я проснулся, открыл глаза (близорукость размыла все ненужное, дальнее, ограничив зрение шероховатостью обоев), увидел солнечный пожар на пряди рыжих волос, приподнялся и, нечестно пользуясь беззащитностью сна, стал разглядывать скошенное подушкой покрасневшее лицо.

Распущенные сном губы, ставшие совершенно детскими, детская же незаконченность, некрасивость даже округлого, полного лица, я долго смотрю на это оставленное лицо и думаю о том, как изменит его вернувшаяся из сонных путешествий душа. И решаю попробовать, проведя рукою по ворсу спутанных дредов.

Недоуменный нездешний взгляд, вспоминающие глаза, и расцветающая улыбка, вырисовывающая ямочку над верхней губой.

Дальше – утреннее чаепитие, и мне кажется, что мир улыбается нашей радости, улыбки на лицах друзей, улыбка солнца, даже улыбка в дрожании солнечных пятен на стеклянных дверях французского консульства, куда я ухожу, договорившись с Яной о встрече. В консульстве мне не хватает каких-то забытых дома бумажек, уже третий день подряд, ну да, последние дни я катастрофически забываю все: ключи, деньги, документы, себя, слова…

Днем мы пытаемся купить билеты на вокзале (косясь на ужасающего Ленина), отстояв каменную очередь – нужных билетов нет (тайное мое торжество), и идем коричневыми улицами нашего города, находя на каждом шагу для поцелуев: заминки перед снисходительными светофорами; бесконечно длинные, вызывающие у москвича паническое желание сойти уже в середине, эскалаторы метро; все виды скамеек, гранитных уступов; причалы каналов, сиденья маршруток с рваными ранами, из которых выпирают лохмотья желтого поролона; нищие дворы и парадные с останками былого благополучия: витражами, зияющими выбитыми разноцветными стеклышками (art nouveau , стрекозиное сияние), бронзовыми штырями исчезнувших в годы одичания ковровых дорожек, изогнутыми нелепой злой силой узорчатыми решетками перил; прекрасный красотой тления, призрак русского благородства, перецелованный нами Санкт-Петербург, спасибо тебе за эту любовь; я мог подарить тебе свой город, Яна, и ты ему, кажется, понравилась…

(Яна: Однажды нас выгнали с выставки: мы пришли туда с моим тогдашним бойфрендом, американцем, а на следующий день нас не пустили, объяснив: «Извините, но вы все время целуетесь!»)

… Я пристраиваюсь в кресле, вспоминать, и в голове моей оживает маленький, удивительно ясный мирок, он слегка искажен по краям, будто заключен в прозрачном стеклянном пузыре. В нем: яркий солнечный день, широкие улицы и две фигурки, взявшиеся за руки: золотоглавая женская, с легкостью походки, широким размахом одежд, рук и разбредающихся на ветру волос, и смешно пришлепывающая подошвами мужская, со знакомым по фотографиям поворотом головы. Потом (глаза закрыты, я ложусь и сжимаюсь калачиком, чтобы нынешнее не могло помешать), картинка укрупняется, совмещается с моими глазами и обрастает ощущениями.

… теплые камни Малой Садовой, на которых мы сидим и слушаем «Добраночь», чуть касаясь коленями, под моей ладонью округлость бедра. Иногда мы отстраняемся друг от друга и я смотрю в улыбающиеся глаза. Они медленно притягивают меня к себе, до тех пор, пока близящееся лицо не размывается, превращаясь в изгиб скулы.

* * *

… И неровное каменное основание ограды Владимирской церкви, где днем десятки стариков и старушек продают свое горемычное барахло, куда мы, купив в киоске Блины бутыль медовухи, садимся этим последним нашим вечером, рассказывать долгие истории путешествий, пытаясь в короткие оставшиеся часы слить наши несправедливо отдельные жизни (“Пусть это станет нашей ночью Шехерезады!”); мою раскаленную Гренаду, крутой подъем мимо Альгамбры по Passage del Tristesses, Улице Печалей; нежную зелень холмов Франции и солнечные пятнистые стволы ее платанов и морские, увешанные сетями церкви Бретани; хорватские горы с древними каменными стенами пастушьих изгородей; твои: белые мазанки Египта и желтую белизну пустынного песка, обветшалые румынские деревни и много человеческих лиц, в твоих рассказах всегда больше людей – подслащенные вкусом медовухи слова; а напротив нас, у стены Кузнечного рынка, застекленная будка полуночного цветочного продавца при усах, и я пытаюсь любопытства ради перевернуть картинку вокруг уличной оси и увидеть нас глазами скучающего цветочника – тесно сидящую в полутьме странную парочку, но он скорее всего нас просто не видит или ему неинтересно; а потом мы идем сквозь мерцающие тусклым электричеством проходные дворы…

… обнесенный кованой оградой двор бывшего особняка, с круговым разъездом для карет; сидящие у подъезда бездомные подростки с невиданной вежливостью просят сигарету; а идущие по ночной улице зло матерящиеся гопники целомудренно смолкают при виде нас, и даже необъяснимо переходят на другую сторону…

… выложенная сине-лазурной мозаикой (с серыми прожилками меж плиток) горка с фонтаном, чудом перенесенная из Барселоны в питерский двор, рядом такая же мозаичная скамья полукругом, и мы, дрожащие от усталости и недосыпа, но не желающие отказываться от этой ночи. И жаркая любовь под яновым мезонином (наверху тоже шумно и я улыбаюсь этой созвучности – весь мир полнится любовью)…

… ветреное облачное утро, весенняя сырость звуков (привычного уже звона кровельной жести) из залитого бледным светом окна. Я просыпаюсь и вспоминаю: последнее утро. И застываю, оцепенев: но рядом, задевая локтем, шевелится сонная Яна, мое счастливое сейчас, и я стряхиваю с себя будущее…

… которое мы окончательно утверждаем покупкой билета до Риги на Балтийском вокзале; но ведь у нас еще так много часов впереди, целый день для нас двоих, и мы мчимся на маршрутке, полной воображаемых мною взглядов восхищенных пассажиров, к Неве, к дворцам, волнам и разогнавшемуся по открытой воде ветру с залива…

…ступеньки невского спуска на стрелке Васильевского, где, почтительно обойдя рострального Нептуна, мы стоим вместе, ежась от резкого балтийского ветра, глядя на набегающие прямо на нас волны и ошеломительный охват петербуржских дворцов; я говорю: «Представь себе: зимой вся эта вода замерзает и ты стоишь перед полем заснеженного льда!» (и теперь, в середине зимы, выбрав день посолнечней, я прихожу на это место один и смотрю на сверкающую белизну (шпиль слева, желтые и зеленые дворцы-колонны-львы справа, прорва бледно-синего северного неба над головой), и говорю, тихонечко, взяв за руку зияющую подле меня пустоту: «Смотри, Янка, вот так!»), где мы потом, поставив камеру на постамент возле гранитного шара, запечатлеваем свой счастливый невский поцелуй (а через пять минут бегаем в ужасе, вообразив, будто спрятавшаяся за каменной тумбой сумка с паспортами украдена)…

Стоп, замедлим разбежавшиеся картинки: нам пора домой, за вещами, на прощальную медовуху с Яном, Олей и Димой, а потом на Балтийский, мне: отталкиваясь горестным усилием от перрона бежать за твоим поездом, тебе: приблизить улыбающееся плачущее лицо к пыльному стеклу окна…

* * *

На Литейном мы встречаемся с Димой. С ним Ян, Оля и Даша. Вещи уже собраны и мы хотим где-нибудь посидеть на дорогу. Ян предлагает «Лоцман», известный своей медовухой.

«Лоцман» оказывается тихим местечком, с красно-кирпичными стенами, длинными деревянными столами, и помостом с ударной установкой. Мы пытаемся заказать медовухи, но нас просят подождать: какие-то неполадки с газовыми баллонами. «Скоро должен подойти мастер»

Мы берем по пиву и рассаживаемся за длинным столом. Дима начинает рассказывать какую-то дикую историю, что-то связанное с копанием канав на даче; как часто бывает с русскими, плохо говорящими на чужих языках, он громко проговаривает отдельные слова, подтверждая их режущим взмахом ладони в воздухе, останавливается, шурша страничками словаря памяти, и из-за этого история становится все более смешной и запутанной. Но его это нисколько не смущает, и потому действительно весело. Дима – человек без двойного дна.

Мы с Яной составляем стулья и решаем, что можно отлично провести время, не отрываясь друг от друга. Наверное, со стороны это выглядит непристойно, потому что, когда мы начинаем, пытаясь не рассмеяться, передавать изо рта в рот дым раскуриваемой на двоих сигареты, Ян болезненно морщится:

“Oh no, just stop it!”

Мы спрашиваем у проходящей официантки, что там с газом – она извиняясь разводит руками, и Дима предлагает: