Ян с Олей сидят за столом и мастерят из бумаги китайский фонарик. Две одинаково склоненные, увлеченные головы, тишина, в комнате непривычно пусто. Сегодня-то точно стоило бы мне уйти и оставить их одних, но очень не хочется, ведь это единственное место во всем Питере, где можно ничего не объяснять.
Я наливаю себе из двухлитровой бутыли молдавского вина на столе и сажусь к ним, третьим, лишним. «Да, нормально, проводил… полки свободные? Да, были…» . . .
Потом мы выходим с Олей покурить и начинаем разговаривать – никаких следов прошлой робости, но тихий голос и внимательные глаза…
Вернувшись, я наливаю еще вина, сажусь и нащупываю в кармане сплющенную завитушку дреда, которую я подобрал утром в постели и, смеясь, пообещал хранить.
Лампа почти готова, и Ян относит ее на полку.
«Что-то мне спать уже хочется и вообще странно как-то. Может, я чьи-нибудь чужие глюки ловлю?»
«Может быть», говорю я.
Next day was sunny and empty. In downtown I met Dobranotch basking, and we went to the sea together, 30 km out of town: pines, sand and almost no people…
(Следующий день был солнечным и пустым. В центре я встретил «Добраночь» и мы вместе поехали на залив, в тридцати километрах от города: сосны, песок и почти никого…)
Солнечно и пусто было на следующий день. И ветрено.
Предметы стали уныло послушными и теряться перестали, и я наконец донес до консульства все нужные бумажки и отдал паспорт. Пусто… думаю я, стоя у Мойки напротив консульского особняка.
Но я не один – как все же хорошо, что я не один... И Алик закрывает чехол от кларнета, а Дима с Петей подсчитывают мелочь, высыпав ее на большой барабан…
Литейный. На белых стенах комнаты развешаны инструменты. Дрожащее солнечное пятно на барабане…
… увешанные рюкзаками и инструментами, мы идем к Финляндскому вокзалу…
… уютно покачивающаяся электричка и медленно наливающиеся темнотой дачные пригороды – огоньки поселка обрываются лесной тьмой – лес, пятнышки света вдоль аллей – летние кафешки на станциях (застывший взмах мужской руки за столиком); терпеливые фары перед шлагбаумом; яркие щиты придорожных реклам, мягкий свет дачных окошек; снова станция, фигурки у киосков; лес, темнота, долго…
Мы выходим из освещенной электрички и темнота светлеет, превращаясь в осторожные сумерки; но небо медленно гаснет и надо спешить
темное шоссе, невидимый шелест множества игл, горький сосновый запах…
черный поблескивающий залив.
в ложбинке между дюнами, застенчиво подымив, разгорается суетящийся на ветру огонь…
многокилометровый охват берега наколот на темноту мерцающими точками костров. Отойдя о костра, я сажусь на выступающий в море камень.
резко плещущее кружево волн. Слева далекие городские огни, впереди – Кронштадт. Протяжная плоскость воды со смазанным темнотой горизонтом, осыпанная заострившими волны прожекторными блестками… Я чувствую море целиком, безумную, немыслимую бездну, чья подернутая волнением поверхность колышется мерно, в странном согласии с моими мыслями. Я закрываю глаза и оно вплескивается в меня и бьется о затылок…
темный горизонт, волны, небо подрагивают в глазах – та самая дрожь, пограничный знак реальности. Я замираю, боясь, что она уйдет, сметенная привычкой; я хочу ее удержать; мне нужно туда, за границу. Я пытаюсь понять, вне слов, беспомощным, неподвижным умом… Недавно во мне было что-то, ничего не знающее про смерть. Любовь. Эта любовь безнадежна, по многим неинтересным причинам. Я могу согласиться с этой безнадежностью и продолжить привычное движение к смерти… или? или сделать что-то, сметающее неподвижность и смерть. Море: спшшш, спшшш, скранк-ка.
взметающиеся шлепки волн о камни.
Я, мне, меня. Кто это? Вот море, оно больше меня. Когда я счастлив, я забываю о себе. И можно часами сидеть так и задавать себе вопросы (не замечая ответа – плеска волн), болезненно копить себя в себе, мучиться бесконечным кружением мыслей, вместо того чтобы рассмеяться над собой, неважным перед морем и небом, и забыть обо всем кроме сейчас, а сейчас передо мной море, волны, кронштадтские огоньки и свет костра, где сидят люди, к которым можно подойти, говорить не задумываясь и слышать смех.
Я сижу бездумно и улыбаюсь невидимому горизонту. И еще своим предчувствиям. Впереди что-то неизвестное и чудесное. Я встаю с камня, вздрагиваю от скопившегося озноба, перепрыгиваю на берег и иду к костру, разбросавшему по песку огненные пятна.
… … …
… So I am trying to stay like that – meeting people, smiling, talking and forgetting myself, removing the center of world from myself to others. Let us both stay like that – and please never be sad – I know that you are not, because right now you are smiling as beautiful as always!
Janka, I hope to see you soon. I don’t want anything from you, but I just decided one thing for myself – I am not going to lose you, in spite of all impossibilities, and I will do everything for it. Because with you I am much better than without…
(… Таким я и пытаюсь оставаться – встречаю друзей, улыбаюсь, говорю и стараюсь забыть о себе, переместив центр мира из себя наружу. Останемся же оба такими – и, пожалуйста, не грусти – я знаю, что ты не грустишь, потому что прямо сейчас ты улыбаешься своей чудесной улыбкой.
Янка, я надеюсь скоро тебя увидеть. Я ничего не требую от тебя, но для себя я решил одно – я не хочу потерять тебя, как бы невозможно это ни было, и я сделаю для этого все, что смогу. Потому что с тобой я становлюсь лучше…
Зеленый прямоугольник с изумрудным голографическим кружочком. Я закрываю паспорт, проштемпелеванный презрительным пропуском в другой мир, и выхожу из консульства, усмехнувшись торжественному президенту на портрете.
Билеты удается купить только на утренний поезд.
Уже несколько дней я трусливо пытаюсь не помнить о Маше. Но вот опять: пожелтевшие холмы жаркой августовской Оверни, по которым вечерами разносится глухой вой монастырских труб, заставляющий вздрагивать местных крестьян; светлый камень бывшего фермерского дома, где живут художники и строители храма; заросший подводными листьями мутный пруд с красными пятнышками утонувших неподвижных рыб, возле него несколько белых трейлеров, в одном из которых мы прожили полгода; соседнее поле с красными тыквами за ежевичной изгородью; неясный набросок потухшего вулкана на горизонте; и Маша, идущая из храма в столовую, до сих пор живущая в мире, в котором мы скоро встретимся и поедем вместе в Италию… Мне никогда не удавалось легко причинять боль другим.
Уже в поезде, я решаю написать ей письмо. Но вначале выхожу в тамбур, покурить, и у меня стреляет сигарету невысокий белокурый парнишка с насупленным резким лицом. Мы начинаем разговаривать и он рассказывает, что едет с Валаама, где прожил месяц в палатке, в монастырском лесу; не спал уже две ночи; а еще у него есть псилоцибы[42], он съел уже дозу и хочет угостить меня.
«Грибы – в поезде?!?» Я представляю себе помноженную на наркотик человеческую скученность, пыльные разводы на стеклах, плевки на полу тамбура, позвякиванье бутылок, зуд голосов, запахи пищи и испарения тел, и говорю:
«Нет, спасибо. Ты извини, я тут хотел письмо важное написать... Так что – удачных тебе путешествий!»
И, глотнув из его бутылки пива, сажусь за боковой столик, писать.
Но он почему-то возвращается ко мне, садится молча напротив (я пытаюсь не отвлекаться), потом вскакивает и куда-то убегает; опять возвращается; с каждым разом лицо его все красней, а голос быстрей и напряженней; после особо долгого отсутствия он приводит с собой шестнадцатилетнего подростка с белыми крашеными дредами и приплюснутым лицом, похожего на маленького дьяволенка, тоже раскрасневшегося и непрерывно хихикающего: «Мясо, мясо! Хочешь посмотреть мясо? Он там в тамбуре стоит!»
От их грибного безумия у меня кружится голова; писать трудно и само письмо становится каким-то сумасшедшим, слишком много в нем напряженного чувства…
По белому пластику вагонных стен дергаются солнечные сполохи.
Чтобы избавиться от них, я залезаю на верхнюю полку и пытаюсь заснуть, а потом и впрямь засыпаю; но меня будят шепчущие в упор голоса: «Смотри, спит! Ну, правда, спит, смотри!» и лихорадочный смех.
Мне надоедает, я спускаюсь и выслушиваю рассказы об увиденных в других вагонах чудесах; старшего начинает злить хихиканье и он пытается приструнить бесенка, обращаясь почему-то за одобрением ко мне (высоким звенящим голосом). С трудом я отсылаю их в очередное путешествие (соседи косятся на нас с испугом), дописываю кое-как письмо и засыпаю уже до Москвы.
Все еще подхихикивающего подростка встречает на перроне папа.
У метро мы недолго разговариваем с пришедшим, вроде, в себя (но с остаточной скороговоркой) валаамцем, находим несколько общих знакомых, он оставляет свой телефон и я еду домой.
От: jana
Кому: Misha Charaev
6 августа 2002 года
ahoj slnieĉko,
hey, here i am in my little babylon, it took us three days to get back. thinking about you, about me and about us all the time.
its so strong. you are so strong in me, you became a real and important part of my inner life in those few days we had. now as i got back into my «standard» reality, it also feels confused and chaotic, but i keep returning to the same point, returning to you.
i had to cry when leaving, you couldn’t hear the young soldier inside playing the very sad melody and singing, and i had to look at your face behind glass and dirt that suddenly divided us and sent me into a different world. i have seen you running and i still do see you running and trying not to let the train go, not with me. i feel it so deeply, i read it in your mail, i can see it in your eyes when i close mine… but i still feel confused because i am not able to sort out all my feelings. too much of too deep stuff is mixing suddenly and changing its importance – i see a thousand ways where before you there was one.