Я начал выбираться на улицу.
Иногда я приходил посидеть на косогоре над Новодевичьим монастырским прудом. Неподалеку высились белые стены монастыря, к которым когда-то я, десятилетний, впервые задрал изумленную голову в вязаной мамой шапочке (из рукавов черной цигейковой шубы свисали красные рукавицы, связанные резинкой для сохранности), и осознал, что такое время. Древние, неровные, вросшие в землю стены, под которыми действительно ходили (касались их, разглядывали) очень странные и непохожие на нас люди.
Я садился на корточки, с бутылкой пива в руках, и пальцы мои лишь стыли немного, а не замерзали до онемения. Отвыкшими глазами я щурился на солнечный свет, разглядывая растопыренную внизу кляксу пруда, чуть тронутые нежной зеленью деревья парка и излучину реки с коричнево-желтыми коптящими заводами на другом берегу. Маленький кусочек огромного мира вне дома, окна и зимы.
Карелия.
К началу июня мы уехали на Онежское озеро. Происходивший там Рэйнбоу[14] интересовал нас не особо, но очень хотелось на Север…
… Прислонив к сосновому корню рюкзаки, мы смотрим на озеро. Тишина, белые барашки, пустая синева горизонта. Я раздеваюсь. Ветер холодит бледную зимнюю кожу, подсушивая пот на спине и покрасневших от рюкзака плечах.
Неожиданно ледяная вода обжигает ноги, потом неуклюжий, расталкивающий упругую воду, разбег, и – сплкрашшш! Жгучее оцепенение, тело в ужасе, ухххх; рывок на поверхность, запрокинув голову навстречу ринувшемуся в близорукие глаза небу!
И – счастье на теплом песке.
Отдохнув, мы идем на звук голосов, и обнаруживаем трех очень юных девушек и горбоносого, птицей нахохлившегося парнишку, пытающихся вскипятить воду в ржавой консервной банке, вставив в нее еще одну, из под пива. В костре дымят зеленые ветки. В деревянном ящике черной пушистой тряпочкой – обмякший от жары и комаров котенок. Больше никого нет.
Ближе к вечеру поднимается ветер, небо темнеет и мы второпях ставим типи[15], в который набиваются остальные.
Ночью, когда все засыпают, я наконец-то остаюсь с огнем, один. Иногда выбегаю под град холодных капель, поправить клапана (ветер с озера, все время крутит и часто задувает прямо в открытую пазуху типухи), обсыхаю у очага, выкуриваю трубку за трубкой.
А еще, однажды, я выскакиваю наружу и быстро бегу в озеро, ревущее уже здоровенными волнами, сверху хлещет дождь, упругие тянущие волны пытаются сбить с ног, треплет со всех сторон – нырок прямо во вставшую на дыбы ледяную волну, качок отката – и назад к огню. Дремучий, ревущий, лохматый Север.
Под утро я засыпаю под равномерный рев набегающих волн, и мне кажется что это море. Белое море. Которого я никогда не видел.
Дождь идет без остановки весь день, и к вечеру утихает. Безветренно. Мы складываем внешний очаг на прибрежном песке, сидим и смотрим.
Небо расчищается и благословляет нас необыкновенной красоты розовым закатом – солнце касается горизонта, потом тонет в водной глади, и сразу же начинает выбираться обратно, подсвечивая небосвод прозрачным утренним светом. Мы сидим несколько часов, в тишине, иногда переговариваемся вполголоса, и не можем оторваться от неба.
Через пару дней приезжают еще люди; потом еще; и к концу недели на берегу стоит уже около десятка типи. Неожиданно появляются несколько старых знакомых, Но все же, по-прежнему, большую часть дня кажется, что ты здесь один, да и приезжающие скоро попадают в тот же ритм неспешной жизни, убаюканные Онегой; и так легко здесь встать и отойти от костра (где только что был хохот, веселье; вдруг умолкшее, слившись с протяжной тишиной) пойти вдоль берега и оказаться в безлюдье.
Тишина, простор и шорох волн.
Иногда мы ходим гулять на мыс, и там я впервые вижу Онегу именно такой, какой она мечталась – свирепые нагромождения камней, мхи, кривые сосны, клонящиеся к воде, причудливые узоры лишайника на камнях, хлещущие по береговым валунам волны и долгий простор, закругляющийся на другую сторону Земли, как в море.
Здесь я, равнинный житель, впервые научился ходить по камням, что сподручней (сподножней) всего бегом, перескакивая с камня на камень – через какое-то время привыкаешь к этому ритму, начинаешь танцевать, и совсем перестаешь думать, куда ставить ногу.
Это было чудесно! Размеренная жизнь маленькой деревушки; ровно горящие закаты гаснут и сразу вновь разгораются золотыми рассветами; непрерывный шорох волн; нагоняемые ветрами хлещущие шторма; зеркальная гладь ясных дней; протяжный покой; постоянное чувство Онеги, вот она, рядом, наяву и во снах бормочет, баюкает метрономом волн, иногда перебиваемым потрескиванием гаснущего костра; просыпаешься среди ночи и видишь рдеющее в полутьме чудо, алые пещеры раскаленной багровой преисподней, расцветающие сполохи синеватых огоньков, хлопаешь глазами ошалело, пытаясь понять, что это? зыбкий свет северной полуночи падает в распахнутое отверстие дымохода и извивается в струйках дыма…
Я был опять совершенно счастлив.
Странно, почему безразличная природа может так волновать и радовать, а созданное человеком чаще всего уродливо. Но почему-то у меня было ощущение, что Онеге все же нужен зритель и слушатель, что есть странная связь между ее великолепием и взглядом наблюдателя, и что все эти чудеса небесные и водные прихорашиваются для кого-то.
Хотя, конечно, разумнее предположить, что это красивая выдумка и эгоизм человека, всегда норовящего поместить себя в центр мира. Но какая может быть разумность, когда на небе мучительно прекрасный закат, а в душе покой?!?
Через неделю Маше нужно было уезжать во Францию, в буддийский монастырь, куда приехал ее учитель тибетской живописи.
Я пошел проводить ее до шоссе, в двух километрах лесной дороги от нашей Янь-губы. По дороге Маша говорила о каких-то странных предчувствиях, из-за которых уезжать ей совсем не хотелось. Я пытался отшучиваться, но мне и самому мерещилось странное: казалось, вот идем мы сейчас среди этих сосен, нереальные человечки в нереально гулком лесу, отмахиваясь бесплотными ветками от призрачных комаров, а на самом деле мы уже далеко друг от друга, и что-то такое произошло уже, да только вот что – понять никак невозможно.
На развилке нам пришлось простоять несколько часов, день был воскресный, и машин почти не было. В конце концов я решил пройтись пешком (до ближайшей деревни, в магазин), и пошел в сторону Петрозаводска, оглядываясь иногда на мельчающую фигурку. Минут через сорок мимо проехал забитый черный ПАЗик, и мы слабо махнули друг другу на прощанье.
В выходные наше уединение закончилось. Янь-губа задымилась кострами, и в таком пустом и прозрачном ранее воздухе зазвенело, гулко, человеческое: покашливанье лодочных моторов, обрывки радио, рев вгрызающихся в стволы бензопил, деловитый мат, женский визг, и пьяный галдеж вечером.
В общем-то, рыбаки никому не мешали, хотя им явно были в диковинку типи и живущие в них чудики; лишь разок подошли спросить чё да как; но медленное волшебство Онеги куда-то пропало (или затаилось).
Хуже было, когда на второй день выходных три джипа с катерами на прицепах размели колесами песок неподалеку от моего типи, выстроились полукругом, как в ковбойском фильме, и из них вылезло несколько плотных мужчин, разгружать дорогую рыболовную снарягу. Поздоровавшись, они перестали нас замечать; мы, в общем-то, тоже, насколько это было возможно.
Следующим утром мы проснулись от программы новостей, из подключенного к аккумулятору телевизора, и узнали много совершенно лишнего.
Ошалевший, я вылезаю наружу и ставлю треногу на наш выложенный камнями в песке очаг, вскипятить воду для чая. И смотрю, как соседи сталкивают с прицепа катер. Катер вязнет в песке прибрежного мелководья, дружными резкими толчками они пропихивают его дальше, останавливаются перекурить. Потом один из них достает со дна катера мелкашку и долго целится во вьющихся над озером чаек.
Сухой (вовсе не бабах! скорее похожий на чпок бутылочной пробки) хлопок выстрела, мимо.
«Да они смеются над тобой, Серега! Хуярь точней!»
Следующий выстрел, и чайка шлепается в волны, дергает несколько раз крыльями и остается качаться на волнах, растопырив мертвые перья кверху, нахохлившимся комочком бывшей жизни.
Я смотрю на это белое пятно. Я должен подойти к ним и остановить это. Но остаюсь у своего костра, в жалком отупении страха и стыда.
На следующий день я уехал.
Конечно, я знал, что выходные закончатся и рыбаки уедут, но убийство чайки разрушило иллюзию онежской свободы и покоя. Теперь я точно знал, что после пяти дней ветра и волн здесь опять появятся городские люди, со своими радио, телевизором и бухлом. Считать дни не хотелось.
К тому же, теперь каждая пролетавшая чайка напоминала о моем позоре.
Я договорился с соседями-москвичами, что они отвезут мой типи на машине в Новгородскую область, где через две недели должен был начаться еще один, общероссийский Рэйнбоу, собрал потощавший рюкзак и вышел на поворот дороги, ловить машину до Петрозаводска.
В Петрозаводске я попал на День Города.
Толпа людей на главной улице, превращенной на время праздника в пешеходку, и спускающейся, обрастая в конце парковыми деревьями, прямо к Озеру. На сколоченной на месте былых первомайских трибун деревянной сцене играет панк-команда. Стайка вольнодумно одетого молодняка возле университетского скверика. Очкастый панк втирает оторопевшей тетке что-то умственное. Студенты, молодые пары, крепкие низкорослые мужички, много ходящих попарно девушек. Даже обязательные пьяницы топчутся по углам со своими бутылками вполне мирно.