не погибли. А если бы я для каких-нибудь приватных моих прихотей то дерзал чинить, побей меня, боже, и невинная страсть Христова на душе и на теле». Проговоривши это, поцеловал крест и, обратившись к Орлику, сказал: «Надеюсь я на тебя крепко, что ни совесть твоя, ни цнота (добродетель), ни почтивость, ни природная кровь шляхецкая не допустит тебя, чтоб мне, пану и благодетелю своему, изменил; однако, для лучшей конфиденции, присягни». Орлик присягнул, но заметил: «Ежели виктория будет при шведах, то вельможность ваша и мы все счастливы, а ежели при царе, то и мы пропадем, и народ погубим». Мазепа отвечал: «Яйца курицу учат! Или я дурак прежде времени отступить, пока не увижу крайней нужды, когда царь не будет в состоянии не только Украйны, но и государства своего от потенции шведской оборонить. Уже я в Жолкве предлагал царю, что ежели король шведский и Станислав с войсками своими разделятся и первый пойдет в государство Московское, а другой в Украйну, то мы войском нашим бессильным, частыми походами и войною зруинованным, не можем оборониться, и просил царя, чтоб нам хотя 10000 от войск своих регулярных в сукурс дал, но царь мне отвечал: не только десять тысяч, и десяти человек не могу дать, обороняйтесь сами как можете. Это меня заставило послать ксендза Тринитара, капелляна княгини Дольской, в Саксонию, чтоб там, видя мою к себе инклинацию, по-неприятельски с нами не поступали; однако верность мою к царскому величеству до тех пор буду непременно продолжать, пока не увижу, с какою потенциею Станислав к границам украинским придет и какие будут войск шведских в государстве Московском прогрессы, и если не сила наша будет боронить Украйны и себя, то для чего же имеем сами в погибель лезть и отчизну погубляти?» Станиславу Мазепа отвечал 18 сентября, что указа его не может исполнить и что-либо начать по следующим причинам: 1) Киев и другие фортеции в Украйне великими гарнизонами осажены, под которыми козаки, как перепелица от ястребов, не могут головы поднести. 2) Потенция вся царская в Польше, недалеко от Украйны. 3) В Украйне начальные и подначальные, духовные и мирские, как разные колеса, не в единомысленном согласии: одни благоволят к протекции московской, другие склонны к протекции турецкой, третьи любят побратимство татарское, чиня то с природной к полякам антипатии. 4) Самусь с прочими полковниками, по недавних бунтах, опасаясь от войск польских отмщения, едва ли могут склониться к Речи Посполитой: для того надобно прежде стараться войско и целый народ по обеим сторонам Днепра привести к единомыслию. 5) Гетман имеет всегда при себе несколько тысяч войска великороссийского, которое бодрым оком смотрит на все его поступки. 6) Речь Посполитая еще раздвоена. Одно обещал Мазепа: не вредить ни в чем интересам Станислава и войскам шведским.
Слабый, замешанный в борьбу между сильными, Мазепа искал спасения себе и отчизне, матке Украйне, в хитрости, двоедуший, не хотел разрывать с царем, а между тем на всякий случай сносился с Станиславом. Но эти сношения могли ли оставаться тайною в Малороссии, знаменитой тогда доносами на гетманов? Искусная, ношеная птица, Мазепа знал это очень хорошо и не переставал трепетать с тех пор, как завел сношения с врагами царскими. Орлик знал тайну, и гетман боялся Орлика, говорил ему: «Смотри, Орлик, додержи мне верность! Ведаешь ты, в какой я у царского величества милости, не променяют там меня за тебя; я богат, а ты беден, а Москва гроши любит; мне ничего не будет, а ты погибнешь». Но донес на Мазепу не Орлик.
Мы уже встречались в нашем рассказе с генеральным судьею Кочубеем, видели, как падало на него подозрение по поводу замыслов свойственника его Петрика. Подозрение оказалось неосновательным, Кочубей продолжал оставаться с прежним значением и даже сблизился, породнился с гетманом: одна из дочерей его вышла замуж за племянника Мазепина, Обидовского; у Кочубея была еще другая дочь, Матрена, крестница гетманская. Мазепа, овдовевши, вздумал жениться во второй раз, несмотря на преклонные лета, и сделал предложение крестнице своей Матрене Кочубеевой. Отец и мать отказали на основании церковного запрещения. Но дочь смотрела иначе на дело: овладела ли девушкою странная, хотя и не беспримерная страсть к старику, стоявшему выше других не по одному гетманскому достоинству, или действовало честолюбие, желание быть гетманшею, — только она позволила себе убежать из отцовского дома в гетманский. Возвратившись назад по настоянию Мазепы, она продолжала с ним переписку. Некоторые письма гетмана любопытны, например: «Мое серденко! Зажурилися, почувши от девки (присланной Матреною) такое слово, же ваша милость за зле на мене маешь, же вашу милость при себе не задержалем, але одослал до дому; уважь сама, щоб с того виросло: першая: щоб твои родичи по всем свете разголосили, же взяв у нас дочку у ноче кгвальтом и держит у себе место подложнице. Другая причина, же державши вашу милость у себе, я бым не могл жадною (никакою) мерою витримати (удержаться), да и ваша милость также, мусели бисмо (должны были бы) изсобою жити так, як малжинство (брак) кажет, а потом пришло бы неблагословение од церкви и клятва, жебы нам с собою не жити. Где ж бы я на тот час подел, и мне б же чрез тое вашу милость жаль, щоб есть на потом на мене не плакала». Другое письмо: «Мое сердце коханое! Сама знаешь, як я сердечне шалене (безумно) люблю вашу милость; еще никого на свете не любив так; мое б тое щастье и радость, щоб нехай ехала да жила у мене, тилко ж я уважав, який конец с того может бути, а звлаща (особенно) при такой злости и заедлости твоих родичов? Прошу, моя любенко, не одменяйся ни в чом, яко юж не поеднокрот слово свое и рученку дала есь, а я взаемне, пока жив буду, тебе не забуду».
Отослав Кочубеевну домой, Мазепа этим не помешал ее родителям разголосить о похищении и позоре. На упреки отца он отвечал следующим письмом: «Пан Кочубей! Пишешь нам о каком-то своем сердечном горе, но следовало бы тебе жаловаться на свою гордую, велеречивую жену, которую, как вижу, не умеешь или не можешь сдерживать: она, а никто другой причиною твоей печали, если какая теперь в доме твоем обретается. Убегала св. великомученица Варвара пред отцом своим, Диоскором, не в дом гетманский, но в подлейшее место, к овчарам, в расселины каменные, страха ради смутного. Не можешь никогда быть свободен от печали и обеспечен в своем благосостоянии, пока не выкинешь из сердца своего бунтовничьего духа, который не столько в тебе от природы, сколько с подущения женского, и если тебе и всему дому твоему приключилась какая беда, то должен плакаться только на свою и на женину проклятую гордость и высокоумие. Шестнадцать лет прощалось великим и многим вашим смерти достойным проступкам, но, как вижу, терпение и доброта моя не повели ни к чему доброму. Если упоминаешь в своем пашквильном письме о каком-то блуде, то я не знаю и не понимаю ничего, разве сам блудишь, когда жонки слушаешь, потому что в народе говорится: Gdzie ogon rzondzi tam pewnie glowa blondzi (где хвост управляет, там голова в ошибки впадает)».
После таких объяснений разгорелась непримиримая вражда. Мазепа, получая известия, что мать мучит его возлюбленную, кричал о мщении. «Сам не знаю, — писал он Матрене, — що з нею, гадиною, чинити? Дай того бог з душею разлучив, хто нас разлучает! Знав бы я, як над ворогами помститися, толко ти мине руки звязала. Прошу и велце, мое серденко, яким колвек способом обачься зо мною, що маю с вашей милостью далей чинити; боюж болш не буду ворогам своим терпети, конечно одомщение учиню, а якое, сама обачишь».
Кочубей спешил предупредить гетмана.
В сентябре 1707 года в страшном Преображенском приказе сидел его начальник, князь Федор Юрьевич Ромодановский с товарищами; перед ним стоял монах и рассказывал: «Я из севского Спасского монастыря иеромонах, зовут меня Никанором; в нынешнем июле месяце ходил я на богомолье в Киев с товарищем монахом Трифилием и крестьянином того же Спасского монастыря. На возвратном пути в Батурине сели мы на базаре на площади за городом возле земляного вала; тут подошел к нам батуринский козак, расспросил, кто мы такие, и позвал нас к наказному гетману Василью Кочубею, говоря, что Кочубей к странным и прохожим людям милостив. Мы, по тем его словам, пошли к Кочубееву дому и зашли наперед к вечерне в церковь Введения. В церкви была жена Кочубеева, Любовь, и как шла она после службы к себе в сад, мы ей поклонились; она спросила нас — что за люди? Позвала к себе ужинать и ночевать и приказала челяднику своему отвести нас к мужу в хоромы, где хлопцы пели вечерню без священника. Кочубей спросил нас, кто мы такие? Дал нам по шести денег, велел накормить и отвести избу на ночь. Переночевавши, ходили мы к заутрени в ту же церковь Введения. Прилучился день воскресный; самого Кочубея в церкви не было, но жена его была, и когда мы ей кланялись за то, что у них в доме ночевали, и сказали ей, что идем домой, то она стала нас унимать, чтоб отслушали у них в церкви обедню и обедали бы у них, но мы ей сказали, что обедню будем слушать в гетманской каменной церкви, что в замке. Но когда перед обеднею мы были на базаре, покупали харчи на дорогу, подошел к нам Кочубеев челядник и стал опять звать к обедни и обедать к своему пану. Мы послушались, отстояли обедню у Кочубея, и потом пошли к нему на двор обедать, и обедали вместе с большим Кочубеевым сыном, Васильем, за одним столом, а товарищ наш, крестьянин, обедал за особым столом с челядниками. После обеда, выспавшись, Кочубей позвал нас к себе в хоромы, меня и Трифилия, без крестьянина; пришла жена его из других хором, принесла по холсту польского полотна да по два полотенца и нас обоих подарила, а сам Кочубей дал мне два рубля денег в монастырь архимандриту с братьею на милостыню, мне одному дал ефимок, а Трифилию чехами семь алтын да обоим нам в дорогу большой пирог. Принявши все это, мы стали с ними прощаться, но Кочубей унял нас у себя ночевать и, взявши у нас свои дары, положил в той же светлице на стол и накрыл ковром, а нас послал с челядником в особую светлицу ночевать. На другой день после заутрени и обедни челядник позвал к Кочубею в сад одного меня, в саду был Кочубей с женою вдвоем; увидав меня, позвали к себе, а челяднику велели выйти вон; ввели меня в шатер, в шатре образ богородицы, писан на полотне живописным письмом в черной раме, и перед этим образом начал Кочубей мне говорить: „Можно ли тебе верить, хотим мы с тобою говорить тайное, не пронесешь ли кому?“ Я, см