Стали ждать начальство. Ближе к часу дня появился маленький майор в кожаной куртке. Ему доложили о нас, и он подозвал всю нашу пятерку к себе. Мы подошли, и случайно получилось так, что впереди встали трое: Исидор Михайлович, Румянцев и я — все в очках, а Александр Николаевич и бухгалтер оказались сзади. Майор сразу сказал: «Очкариков мне не надо!» Он взял наше направление, пометил его и отослал нас всех обратно в штаб Ополчения, в Дворец прфсоюзов на Площадь Труда.
Когда же мы появились там снова, то уже и вовсе ничего нельзя было разобрать от общей беготни и бестолковщины, а людей в залах было уже гораздо меньше. Мы долго ходили и наконец нашли сержанта, мирно сидевшего за столом, — видимо, писаря. Когда мы кинулись к нему, объясняя, в чем дело, он взял направление и написал на нем: «Демобилизовать». Он не имел на это ни малейшего права, сделать это мог только Верховный главнокомандующий, тем не менее по этой бумажке мы вернулись в Эрмитаж. Обмундирование сдавать не пришлось: мы все еще были в гражданском. Шинели и портянки остались в нашей ополченческой казарме. Приказ о нашем отозвании из дивизии ополчения в его штаб был результатом хлопот Иосифа Абгаровича, который старался уберечь своих сотрудников, разбираясь в обстановке лучше, чем мы. Дальнейшее было делом писаря и нашего везения.
А в тот день, когда мы бегали по разным направлениям, остальным ополченцам выдавали обмундирование, и уже на следующий день после нашего возвращения их куда-то отправили. Мало кто остался в живых.[237] Жизнь в музее замерла, приказа о продолжении эвакуации не было. В первую очередь были вывезены все экспозиции, надо было браться за фонды в запасах.
В залах остались только большие статуи и каменные вазы, которые нельзя было сдвинуть с места.
Занимались в Эрмитажных дворах шагистикой, противогазами, разборкой винтовки. Проходили учения, как действовать при воздушной тревоге. Нас зачислили в пожарную охрану, особенно интересно было дежурить ночью на крыше.
Мы изучили многие ходы в Эрмитаже и Зимнем. Это оказалось необыкновенно интересное здание. Позднее в огромных сухих подвалах не только спасались от бомбежки, но и жили сотни людей. Зимний в этом смысле был самым надежным зданием в городе, и впоследствии сотрудники не только Эрмитажа, но и многих других учреждений города предпочитали прятаться и жить именно здесь.
В здании обнаружилось множество тайников. Тогдашний начальник охраны предлагал на случай захвата города немцами оставить его в Эрмитаже, где он сможет продержаться хоть три года, если его обеспечат продовольствием, и будет передавать командованию нужные сведения. Но ему этого не разрешили.
Выяснилось, что над Большими просветами под железом крыши был положен войлок, пропитанный дегтем, очень опасное сочетание в случае попадания зажигалок.
В будочках на крыше не всегда было приятно — комары донимали. Ночью было необыкновенно тихо, все, сравнительно немногочисленные тогда автомобили были с самого начала войны реквизированы в армию; но изредка было слышно, как какой-то армейский автомобиль въезжает на самый верх Дворцового моста: «та-так, та-так» по незакрепленным чугунным доскам, прикрывающим щель разводной части. Мы научились легко ходить по крышам, и там я впервые увидел вблизи Латника в Черных доспехах, который, по Блоку, «Не даст ответа, пока не застигнет его заря». Необычайны были закаты и восходы, и они становились все краснее по мере того, как приближался фронт. Вскоре мы поняли, что это горят леса.
Мы ходили в касках, но в своей одежде. Тотя Изергина (впоследствии жена И.А.Орбели, а тогда один из его нелюбимейших «черных котов») все уговаривала нас обучиться у нее альпинистским приемам, чтобы во время тревоги можно было скорее забраться на крышу, минуя длиннейшие ходы и лестницы.[238]
Питание в городе заметно ухудшилось, но в Доме ученых, куда мы являлись в пожарных касках, кормили более чем сносно, было даже бламанже. Подавали официанты-татары, как в царское время. Карточек пока не было.
Затем стали происходить воздушные тревоги. Тревоги эти были ложными, но тем не менее сеяли панику. В учениях по шагистике вместе с нами маршировали «старушки» из музейной охраны, и при звуке сирены то одна, то другая вдруг начинали метаться с криком, что ее убьют, а у нее дома дети, пыталась куда-то спрятаться.
Подошла подготовка эвакуации второго эшелона. Работа шла споро, но уже не с таким необычайным напряжением.
В эти дни приезжал из армии мой самый близкий друг Ваня Фурсенко. Он был лейтенантом, командовал взводом. Ваня рассказал нам, то, что впоследствии мы слышали от многих. Он приехал из Новгорода с поручением о пополнении боезапаса или что-то в этом роде, и говорил нам, что Новгород почти окружен; город еще держится, но кругом армия бежит[239].
Дело шло раз за разом таким образом: части занимают окопы; являются немцы с автоматами — трр-р-р веером; одновременно разносится слух о парашютистах в тылу — и начинается бегство. В нормально организованном армейском тылу парашютисты не страшны, но в сочетании с автоматчиками с фронта они вызывали ужас. Разбегаясь, наши красноармейцы приходили поодиночке в город, и каждый сообщал, что из дивизии уцелел он один. На деле, побросав оружие или с оружием, постепенно являлось до 80 % бойцов. Наши танки ехали по дорогам, заваленным шинелями, противогазами и даже винтовками, которые солдаты бросали, чтобы облегчить себе бегство.
Рассказав все это, Ваня уехал в свою часть, и больше его никто никогда не видел. Лишь годы спустя стало известно, какие потери несли в наступлении и немцы, и как расписание наступления все менее выполнялось. А тогда было ясно, что либо армия остановится и остановит немцев, либо войне конец и советской власти конец.
Всюду обсуждали, как быть дальше. Уже давно происходила мобилизация всех женшин, кроме имеющих совсем малолетних детей, на рытье окопов. Прибегавшие женщины сообщали, что едва они успеют вырыть окопы, как их сразу же занимают немцы. Дело их тогда казалось нам бессмысленным.
Бесперебойно действовало «агентство ПОЖ» («прибежала одна женщина»). Говорили о взятии Нарвы, Луги, Толмачева, Сиверской.
Когда стало известно, что взята Сивсрская, я решил, что пора отправлять семью в эвакуацию. На этом давно настаивал мой тесть Яков Миронович; война застала его в Саратове, где он возглавлял университетскую экзаменационную комиссию; он сразу телеграфировал, что устроит всем вызовы туда, но вся семья отказалась, и Яков Миронович вернулся в Ленинград. Но теперь эвакуироваться решила и теща, что было гораздо важнее.
Эвакуация населения в это время проходила хотя и в срочном порядке, но довольно организованно. Был городской штаб эвакуации, районные, и местные штабы во всех учреждениях, на фабриках и заводах. Идея заключалась в том, чтобы эвакуировать из Ленинграда всех, неспособных работать на оборону. Это исключало рабочих и инженеров всех больших и малых заводов, молодых женщин, годных для оборонных работ, и всех, кто мог пригодиться в возможных уличных боях, а включало всех детей и женщин с детьми, неработоспособных мужчин и все учреждения и фабрики, от которых не могло быть никакого прока в прифронтовой зоне. Каждому большому учреждению или группе малых выдавался железнодорожный эшелон.
Такова была теория. На практике всё было сложнее и запутаннее. Нельзя было, чтобы эвакуация сопровождалась паникой, и в городе не должна была замирать жизнь. Сильно сократившийся, из-за ухода большинства студентов и молодых преподавателей в ополчение, состав Университета не подлежал эвакуации, и было объявлено, что 1 сентября в нем начнутся лекции. В театрах оставлялись труппы актеров, которые должны были удовлетворять культурным потребностям жителей города и его защитников; спектакли продолжались или возобновились; в июне — начале июля гастролировал Камерный театр Таирова, Алиса Коонен играла в «Адриеннс Лекуврер». Непрекращающаяся жизнь города объяснялась еще тем, что едва ли не больше половины подлежащих эвакуации вообще не хотели уезжать. В результате в уже организованных эшелонах были нсдоборы, и в то же время был большой наплыв желающих эвакуироваться, для которых эшелонов не было — либо еще не было, либо и не предполагалось. Чтобы попасть в эшелон, надо было хлопотать. Я хлопотами заниматься не мог, находясь на казарменном положении, — и многие, по той же причине, так и не смогли эвакуировать семьи.
Детей эвакуировали все время и с самого начала — теперь уже не навстречу фронту, а в Ярославскую, Пермскую области и постепенно все дальше на восток. Сын моего брата Миши от первой жены, Андрюша — тогда девяти лет — был эвакуирован с наскоро образованным детским домом писателей в Ярославскую область и там попал под начало (наиболее ненавистного ему человека) новой возлюбленной и и будущей новой жены отца, выехавшей туда же со своим сыном на правах воспитательницы. Эрмитажные дети были вывезены тоже в Ярославскую область, возглавляемые замечательным человеком и педагогом Любовью Владимировной Антоновой; добирались они и на поездах, и на подводах, и, кажется, на баржах, и по дороге понесли потери от скоротечной кори, вспыхнувшей в эшелоне.
Но и детей эвакуировали не всех. Одни боялись повторения июльских ужасов детской эвакуации, другие считали, что спокойнее иметь детей при себе. Школы тоже должны были открыться 1 сентября.
Однако главная трудность с эвакуацией заключалась в том, что все меньше становилось железнодорожных путей. Уже были отрезаны Варшавская и Витебская дороги, к середине августа вышла из строя Московская, и единственный путь, который оставался, вел через Мгу, Тихвин и Вологду, но он уже был забит эшелонами. Начали эвакуироваться на баржах. При роспуске штаба Ополчснчсской армии отпустили из армии некоторых ученых, писателей, и говорили, что видели любимого студентами профессора Г., снявшего полковничьи шпалы и уплывавшего по Неве на верху груженой баржи. Правда ли это, не знаю. Много лишнего говорилось.