Книга воспоминаний — страница 166 из 213

Очень интересным пленным был летчик, лейтенант Штсйнманн. Это был толковый, действительно интеллигентный молодой человек, который оказался неисчерпаемым источником информации — правда, не столько о порядках в его летной части, хотя и об этом тоже, сколько о порядках в Германском рейхе. Был он филолог, не то романист, не то германист, сейчас уже не упомню (но в Шиллере и Гете тоже был не силен), и был взят в летную школу со второго или третьего курса университета. Это именно он рассказал нам, как его не хотели принимать в училище потому, что у него челюсть не соответствовала требованиям для чистого арийца. От него мы узнали, что Гитлер провел в Германии обобществление промышленности — вся она теперь числилась принадлежащей государству, но прежние владельцы были оставлены «фюрерами предприятий»; что на время войны, в порядке борьбы с «военной наживой», прибыли были ограничены 5 % с капитала (но, как мы выяснили, капитал мог быть объявлен в любой сумме и в любое время). Во «Франкфуртср Рундшау», газете промышленников, которая чихала на Гитлера (до попытки переворота в 1944 г.), мы в каждом номере видели: «Фирма такая-то объявляет, что с такого-то числа ее капитал составляет не 50 000 марок, а 150 000 марок» — и так целая полоса.

Всего, что мы извлекли из Штейнманна, не перечислишь и не упомнишь. Материалы его опросов я собрал в большую рукопись, называвшуюся у нас «Энциклопедия Штейнманниана». Она же послужила основой для моей монографии о социальных и экономических порядках нацистской Германии военного времени. Эта моя работа, наверное, и теперь хранится гдс-ни6\дь в архивах Министерства обороны.

Штсйнманн не был ранен, а поэтому с ним я виделся, конечно, не в госпитале, а в маленьком пересыльном лагере, находившемся тоже на Канале, но километрах в шести-восьми от 7-го отдела. Это была большая изба, разделенная наглухо на две половины, — одна для солдат, другая для офицеров. Хотя мы и не подписали конвенции о «Красном кресте», мы следовали какой-то другой конвенции, по которой пленным офицерам предоставлялись привилегии в питании и размещении. Подозреваю, что никакой такой конвенции не было, но что НКВД считало нужным изолировать офицеров от солдат по собственным соображениям.

На солдатской половине было довольно людно и, следовательно, сравнительно весело — все эти солдаты могли считать, что смерть миновала их. Но пленных офицеров всегда было мало, и «офицерские привилегии» превратились для Штейнманна в одиночное заключение. Он просил освободить его от привилегий и перевести на солдатскую половину, но ему, конечно, было отказано. Сидел он у нас долго — несколько месяцев, потому что сообщения его не иссякали.

Когда у нас был Штейнманн, шел уже 1943 год. Однажды, когда я пришел к нему, он спросил, что от него хотел начальник пересыльного пункта, который зашел со словарем в руке и, тыкая в него, говорил Штейнманну:

— Адлер, Адлер!

Я объяснил, что он хотел объяснить пленному, что наши взяли город Орел («орел» по-немецки Adler).

Мы «доили» Штейнманна по очереди — то я для политуправления, то Давид Прицкер — для разведотдела. Как-то в очередной свой приход Давид сказал Штейнманну, что прервет допросы, так как по делу выезжает в Москву. Штейнманн ему заметил:

— Я раньше Вас буду в Москве.

Дня через два, когда я явился в пересылку продолжать опрос Штейнманна, я его там уже не обнаружил. Оказалось, что он подал рапорт о том, что:

1) он, Штейнманн, был не рядовым летчиком, а летчиком-испытателем, работавшим с новейшими моделями немецких истребителей;

2) что отец его, Штейнманна, состоял в должности главного инспектора по вывозу трофейного имущества с завоеванных «восточных территорий».

После этого он немедленно был переведен в Москву. И, как мы впоследствии узнали, посажен в Бутырки.

Другой пленный летчик обманул меня — единственный случай в моей практике, насколько я мог проверить. Он заявил мне, что он не офицер, а унтерофицер — был разжалован за дисциплинарный проступок, хотя продолжал летать пилотом-истребителем. Этим он добился перевода на солдатскую половину, но не полностью учел свою выгоду: в лагере под Ярославлем, прикрепленном к нашему фронту, офицеры имели тоже ряд привилегий по отношению к солдатам, в частности, в смысле обязательного труда. Вообще этот лагерь был вполне гуманный, по крайней мере до 1943 г. Наши работники 7-го отдела не раз ездили туда для пополнения ранее полученных при опросе сведений, и один раз мы послали туда одному пленному пачку писем от его жены, отобранных у него при пленении и попавших к нам. Нечего говорить, что этот жест завоевал нам доброжелательное отношение пленных — и новую информацию.

Постоянным нашим вопросом к пленным было — о вшивости. На Карельском фронте — по крайней мере, в дивизионных тылах и глубже в тыл (насчет передовой не берусь судить) — к 1943 г. со вшивостью было покончено благодаря строгой системе вошебоек (позже, когда от вошебоек на железной дороге был освобожден старший офицерский состав, вши опять стали появляться даже в Междурейсовой гостинице). Мы не без основания считали, что степень распространения педикулеза имеет прямое отношение к политико-моральному состоянию войск.

Степень вшивости немецких пленных в конце 1941 г. трудно описать. В лохмотьях, которые от вшей были как живые, без теплой одежды, без теплой обуви, немцы с трудом выдерживали роль высшей расы. Вообще политико-моральное состояние противника никогда уже не было так низко, как зимой 1941–42 гг., и если бы мы имели тогда ту армию и то командование, какие мы могли бы иметь, гитлеровская армия уже тогда покатилась бы назад. Их одежда не стала теплее и к 1943 г., но моральный дух был гораздо выше.

Вначале немцы боролись со вшивостью довольно оригинально: поскольку всем солдатам были разрешены посылки из России в рейх, постольку некоторые солдаты посылали женам посылки с грязным бельем (и вшами) в стирку. Но к 1943 г. финны объяснили немцам, что существует такая вещь, как баня (явление, абсолютно неизвестное в Германии, где мылись в кухне в тазу). Сауна несколько поубавила вшивость у немцев, но, кроме летчиков, все пленные признавались, что вшивость в их части есть.

Правда, один немец на вопрос «Вши есть?» ответил:

— Einzelnc ganz vcrkommene Exemplare (отдельные совершенно гиблые экземпляры).

Другой, ответив на первый вопрос «есть», на второй вопрос — «Как вы с ними боретесь?» — ответил:

— Как положено: каждому солдату выдан пакет с дустом, который полагается носить при себе в верхнем правом кармане, — и гордо вынул из карманчика невскрытый пакет.

Из опыта других опрашивателей немецких пленных помню два случая. Один был у Фимы. Он ездил, уже не помню, по какому делу, в Кандалакшу, и там обнаружил, что местные работники разведотдела 19 армии пытаются допросить недавно пойманного в тайге сбитого летчика и не могут добиться от него совсем никаких сведений.

— Будем бить, — сказали они Фиме. Тот ответил:

— Погодите, дайте его мне на один день.

Те согласились.

Фима начал опрос с самого начала, с данных, которые немецким пленным разрешалось сообщать: имя, фамилия, возраст, место рождения, номер части (настоящий номер, не наш «почтовый ящик»). Затем летчик заявил:

— Больше я ничего не скажу. Можете делать со мной, что хотите. Я приносил присягу.

— Очень жаль, а я хотел спросить у Вас о капитане Карганико. — Карганико был первый ас в 5-м воздушном флоте немцев, имевший на своем счету больше сбитых советских самолетов, чем наш лучший ас Сафонов — немецких.

— А что Вы хотели знать о Карганико? — спросил пленный.

— Да вот, что он сделал после того, как нашумел в офицерской столовой и побил лампочки? — А это и было почти все, что мы знали о Карганико от предыдущего пленного летчика. Но Фимин пленный был сражен: все знают! Стоит ли запираться? Фима сказал ему:

— Мы на Карганико очень сердиты.

— За что?

— Вы знаете, что Карганико был дважды сбит над нашей территорией и дважды уходил к своим?

— Да."

— Но Вы не знаете, что он побывал в наших руках и дал нам клятву, что будет сообщать нам данные. Мы его отпустили, а он не сдержал слово офицера. Пленный задумался.

— Если Вы меня отпустите, то можете быть уверены, что я Вас не надую. Я буду все сообщать.

— Какие у нас гарантии? Вот ведь Вы сейчас и то не желаете ничего сообщать.

— Я все скажу. — И тут полилась самая полная информация. После этого пленный спросил:

— Ну, теперь Вы меня отпустите?

— Посмотрите на мои знаки различия, — сказал Эткинд. — Я же лейтенант, как и Вы. Я должен буду доложить по начальству.

После этого утка о Карганико, побывавшем у нас в плену и не сдержавшем своего офицерского слова, была передана на фронтовые радиоустановки. Карганико был убран с нашего фронта, а дальнейшая его судьба осталась неизвестной.

Помимо Фимы Эткинда и меня, из 7-го отдела работал с немецкими пленными тольк еще капитан Шура Касаткин. Ему доставались особо трудные субъекты. Так, с Ксстсньги к нам был доставлен пленный солдат-австриец со странной для германца фамилией Елснко. Он отказывался говорить что бы то ни было, кроме обычных данных из Soldbuch и своей национальности — «немец», а в то же время он плохо понимал допрашивающего, а допрашивающий — его.

Касаткин упорно гонял его по всем обычным вопросам, а так как внятных ответов не следовало, то он задал ему все тот же обычный вопрос — есть ли в их части вшивость. Но и на это ответа не последовало. Тогда он решил подойти с другой стороны.

— А есть ли у Вас в части баня (Badstubc)? — Vcrsteh nix. — На этом всякий и остановился бы, но не таков был Касаткин. Он сообразил, что бани введены в немецкой армии от финнов, и употребил финское слово:

— Gibt's cine Sauna? — И тут неожиданно последовало:

— Jo, jo! Jawohl! (Да, да). У Касаткина блеснула светлая мысль:

— Und wie ist «Sauna» in Ihrcr Sprachc? (А как «сауна» на Вашем языке?)

— Купальница, — ответил Елснко.