Новая школа удивляла меня на каждом шагу. Во-первых, не было постоянных классных помещений — мы.сочсвали по верхнему этажу из кабинета в кабинет, где стояли довольно обшарпанные и разношерстные столы, парты, стулья и скамьи. Во-вторых, если в начале было что-то похожее на уроки, то постепенно всякое сходство с уроками исчезло. Отметки не выставлялись; занимались мы «бригадами» — садились группками за столы, каждая группка вокруг одного учебника, и долбили его — или делали вид, что долбим. На переменках хотели — выходили в коридор, не хотели — болтали в классе. На уроках немецкого языка нагло играли в «словесные» игры, и в спорных случаях подзывали учительницу в качестве арбитра, на что та робко говорила:
— Вы бы хоть в немецкие слова играли.
За год сменилось шесть математиков и пять учителей физики — кто-то был уволен по анкете, а кто-то не хотел оставаться работать в «обреченных» девятых классах, тем более, что восьмые — ниже этажом — закрыли среди года. На этом, между прочим, окончилось школьное образование Коти Гсракова, попавшего в такой остаточный восьмой класс.
Несколько человек из восьмых классов перевели среди года в девятый — не за особые успехи (все равно где было бездельничать — в восьмом или девятом), а потому, что их родители захотели и смогли избежать перевода ребят в техникумы, которые не пользовались популярностью у интеллигенции.
Мне смена учителей была на руку, так как я был совершенно не подготовлен к программе 9-го класса. Каждый новый математик вызывал учеников к доске, начиная с буквы «А», и до «Д» успел дойти только один. Я был вызван к доске, что-то промычал нечленораздельное и был отпущен. Кирилл Гришанин учил меня физике, а по математике как-то не успел подготовить, и я застрял на том, что проходил в Норвегии — где-то около умножения многочленов и не доходя до Пифагоровой теоремы. Поэтому синусы, тангенсы и логарифмы, которыми здесь оперировали, были мне совершенно незнакомы. А так как я, будучи близорук, отсиживался на «Камчатке», то и не имел даже приблизительного представления о том, что Делалось на доске.
Из учителей мне запомнилось только трое-четверо.
Во-первых, заведующая школой — Фаина Моисеевна Пугач. Она преподавала у нас — или вернее делала вид, что преподает — обществоведение. Про нее ходил слух, что она выдвиженка из уборщиц. Не знаю, так ли это было, но это вполне возможно. Ходила она в красном кумачовом платке на седых волосах и занималась больше общественной работой и классовой борьбой, чем преподаванием. На урок она обычно являлась назадолго до звонка; не помню, чтобы она что-нибудь сообщала по программе. По большей части она ораторствовала, сверкая на нас большими, злыми, впалыми глазами. Например, она объясняла нам, что мы должны следить за дисциплиной учителей и немедленно сообщать ей об их опозданиях, а также о политических ошибках; или она сообщала нам, что школа не может уделять нам, буржуазным сынкам, классово-чуждым, особого внимания, так как главное внимание будет уделяться пролетарским детям, учащимся в младших классах. Главной ее заботой было еженедельно возобновляемое и вывешиваемое на видном месте расписание. Под конец года за целый день хорошо если бывал хоть один урок. Математики и физики окончательно разбежались, а учитель черчения, дав нам всего один урок, вскоре после Нового года умер. Но в еженедельном расписании, к нашему превеликому восторгу, значились даже в большем количестве, чем раньше, и физика, и математика, и черчение. Дело в том, что по вечерам в нашей школе занимались рабочие курсы, и перед ними нужно было показать бурную работу школок.
Во-вторых, учитель естествознания, Яровой. Он почти единственный из всех учил нас по-настоящему (генетике), — несмотря на то, что по его предмету «бригадно-лабораторный» метод проводился наиболее последовательно. Помню, как меня глубоко поразила основательность учебников по биологии и физиологии после примитивных и поверхностных учебников норвежской школы, — да, впрочем, и все учебники содержали очень много подробных сведений, по-видимому, с учетом последнего слова науки. Запомнились устные уроки Ярового, в те довольно короткие минуты, когда он говорил, а не предоставлял нам, согласно правилам «бригадно-лаборатор-ного» метода, читать, — мы сидели, раскрыв рот.
Лишь много позже я понял, что преимущества наших учебников по сравнению с норвежскими были во многом кажущимися. Все, что я учил в Норвегии, я запомнил на всю жизнь, — хоть ночью разбуди, я могу перечислить реки Франции или норвежских королей; а из того, что было в наших советских учебниках для девятого класса, не запомнилось почти ничего: какие-то обрывки — механизм уставания мышц, доминантные и рецессивные признаки, наследуемые по закону Менделя (да и то это я, скорее, запомнил по книге Филипченко, которую читал в Виннице; тогда менделизм еще не был осужден). Что еще? Там было и о доменном процессе, и о полезных ископаемых в разных странах; всего этого нельзя было запомнить, как ни интересно это было; впрочем, не все было и интересно, — например, я и до сих пор не пойму, зачем в нашей школе учат экономическую географию со всеми ее цифрами и процентами; ведь в школе надо давать тс знания, которые должны остаться неизменно на всю жизнь, а это и запомнить возможно только до вызова к доске, и будет меняться в течение всей жизни из года в год.
Возвращаясь к Яровому, надо сказать, что он еще потому был популярен, что держался с нами как-то подчеркнуто близко, даже, пожалуй, запанибрата; девочки были в него чуть-чуть, — а может быть, и не совсем чуть-чуть, — влюблены, и он явно работал на публику.
Всеобщим любимцем был и учитель физкультуры, Григоров; он учил с увлечением, весело, большинство мальчиков было спортсменами, и им он нравился. Меня же и ешс двух-трех астеников он не донимал, — и поэтому он нам тоже нравился.
Еще была маленькая, молодая учительница химии, отважно учившая нас, как ни в чем не бывало, почти без приемов «бригадно-лабораторного» метода — правда, и без опытов, так как их не на чем было ставить.
А в целом нам было не до уроков, и администрации было не до уроков, и учителям было не до уроков. Мы развлекались, начальство делало карьеру, учителя думали о том, куда итти работать, когда закроют девятые классы…
В том году всевластие ШУС'ов кончилось: вводилось единоначалие заведующего школой. Была комсомольская организация, комсомольские собрания, — но чем они занимались, я не знаю; до нас они не касались. Класс резко делился на комсомольцев и интеллигенцию. Вожаком комсомольцев была Маруся Шкапина; она ходила в «юнгштурмовкс», глядела на нас сжигающим взором небывало голубых глаз и с нами не разговаривала. Большинство комсомольцев казалось мне довольно неинтересными, мало способными ребятами. Им до меня не было дела, а мне до них. Ярче других был Александр Цейтлин. Цейтлин был из интеллигентов, а комсомольцем был из карьерных побуждений. Его демагогия и подхалимство, коварная ласковость и легкость в предательстве до того бросались в глаза, что иметь с ним дела не хотелось никому.
Ребята из 190-ой школы составляли ядро интеллигентской части класса. Душой их был маленький, большеглазый, курчавый и русый Оська Финксль-штсйн. Щуплый, некрасивый, рябоватый и с дурными зубами, он не мог завоевать популярности успехами в спорте или томными взглядами в сторону девушек; зато он был неистощимо остроумен; он не пленял сердец, но забавлял; и стал бы клоуном класса, если бы не был всех умнее. Острил он с каменным лицом, задумчивым, немного протяжным голосом; и ему принадлежало решающее слово во всех затеях и конфликтах. Впрочем, он был скептик и, может быть, немного циник — таков был, в общем, дух всей этой компании.
Другой, которого тоже любили, не влюбляясь, был Сережа Лозинский, сын знаменитого поэта-переводчика. Самый длинный в классе, — неуклюже-длинный, с длинным, неподвижным дицом, которое только изредка дрогнет, и на нем появится добрая улыбка, — он отличался большими странностями. То, бывало, он выбрасывает из себя одну остроумную реплику за другой, — какие-то сравнения и цитаты ужасно к месту, — а был он необыкновенно начитан и образован; а то молчит, не отвечает на обращенную к нему речь, как будто не слышит и не видит тебя. Он был блестящий математик, и вообще все знал, и ребята часто — особенно в начале, пока в школе еще учились, — прибегали к нему за помощью, и он охотно всем помогал; но в то же время он был вечной мишенью разных розыгрышей и проделок. Не хуже других, он играл с ребятами в «очко» и принимал участие в общем трепе и прочих затеях — кроме спортивных. «Очко» было очень распространено в классе, и Сережа Лозинский был одним из сильных, отъявленных картежников; как-то раз кто-то его встретил уже под утро на Камснноостровском — он шел, и на лице его была написана твердая решимость. Оказалось, что он играл всю ночь у кого-то из товарищей, и только что дал зарок бросить карты.
Оська и Сережа придавали компании прелесть, одухотворяли ее, делали ее веселой и остроумной; но костяк составляли не они. Это были Вовка Касаткин, Володя Толярснко, Димка Войташсвский и Коля Зссбсрг, не претендовавшие ни на высшую интеллигентность, ни на особую тонкость остроумия. Это были способные ребята, спортсмены, хорошие, дружные товарищи. Девочки влюблялись именно в них.
«Жён-прсмьсром» компании был Вовка Касаткин, черный, с союзными бровями, ловкий, порядком циничный, немного свысока смотревший на таких как Оська или я, да и на Сережу. Многие девочки вздыхали по нем, но роман у него был с Милой Мангуби, переведенной среди года из 8-го в 9-ый класс, тоже из компании 190-й школы, — хорошенькой караимкой, но несколько чужой не только для комсомольцев, но и для нас, — потому что делала маникюр и (вне школы), по слухам, красила губы, хотя в этом не было ровно никакой необходимости.
К этой компании тянулся и я, и еще кто-то из ребят: наивный и веселый Кирилл Шуркин и русский богатырь Вася Скачков.
О Скачковс мне хочется рассказать подробнее. Внкокий, добродушный, с белыми как лен волосами, с огромными ручищами, он был очень способным, особенно по математике, но с интеллигенцией он не имел ничего общего; зато по ходу его разговоров было видно, что он хорошо знает крестьянский быт; было непонятно, почему он тянется к нам; и вообще, в его жизненной позиции для меня было что-то загадочное. Я тоже невольно тянулся к нему, как тянутся юноши к тем, кто близки им по годам, но старше по опыту. По анкете он был крестьянин-середняк. Я как-то был у него дома, и был пора