Книга воспоминаний — страница 102 из 174

После этого, продолжал свой рассказ Мельхиор, вылив на лейтенанта ведро воды и похлопав слегка по щекам, его привели в чувство и приступили к допросу.

На вопросы Катте отвечал так искренне, с такой силой духа и таким серьезным верноподданническим рвением, что его поведение вызвало восхищение не только у следователей, но и у самого короля.

Он признался, что знал о планах побега принца и, поскольку любит его всем жаром своей души, осознанно решился нарушить присягу на верность королю и последовать за другом, однако о том, при каком дворе принц намеревался найти убежище, ему неизвестно, а кроме того, он не думает, что о плане побега могли знать королева или принцесса Вильгельмина, поскольку они держали его в величайшей тайне.

После допроса у него отобрали мундир и почти нагишом, в одном только льняном фартучке через весь город препроводили на гауптвахту.

Приговор должен был выносить военный совет, но постоянным членам совета не очень хотелось участвовать в столь деликатном деле, и они с помощью жеребьевки выбрали для решения этой неприятной задачи двенадцать офицеров.

Граф Дёнхоф и граф Лингер высказались на совете за то, чтобы вынести какое-то более мягкое наказание, однако другие, осознав беспрецедентную тяжесть случившегося, настояли на вынесении смертного приговора и для полковника Фрица, именно так по приказу короля им следовало называть престолонаследника, и для лейтенанта фон Катте.

Когда смертный приговор был зачитан Катте, он спокойно сказал, что готов предоставить себя провидению и воле короля, ибо ничего плохого не совершал, а ежели ему суждено умереть, то это наверняка случится в интересах какого-то благородного, но неизвестного ему дела.

Некий майор Шенк получил приказ доставить осужденного обратно в кюстринскую цитадель, где содержали и престолонаследника.

Они прибыли в девять утра, и остаток дня Катте провел в обществе священника, которому он рассказывал о своей порочной жизни, глубочайшим образом каялся, после чего всю ночь усердно молился.

Тем временем на площади цитадели строили эшафот, причем так, чтобы он оказался на одной высоте с камерой престолонаследника; окно камеры вместе со стеной по прямому распоряжению короля разобрали до самого пола, чтобы, сделав широкий шаг, можно было шагнуть прямо на помост, и проем до времени занавесили черной тканью.

Все эти шумные работы производились в присутствии принца; под приглядом надсмотрщиков трудились девять каменщиков и семнадцать плотников, так что принц был, конечно, уверен, что готовится его казнь.

Утром, без шести минут семь, в камеру вошел капитан Лёпель, комендант крепости, и сообщил принцу, что по желанию короля ему придется наблюдать за казнью Катте; на руке капитана висело коричневое облачение из грубой дерюги, он приказал принцу раздеться и надеть его на себя.

Когда переодевание было закончено, черный занавес с окна сняли, и принц увидел перед собой свежепостроенный по всем правилам мастерства эшафот.

Миновали три бесконечных минуты, прежде чем на помост, точно в такой же, как у него, коричневой дерюге, вывели друга принца, а ему самому было велено встать в проеме окна.

Это сходство в одежде, видимо, благодаря изощренной изобретательности его отца, произвело на принца столь шокирующее впечатление, что он хотел выпрыгнуть из окна, но его рывком втащили назад и потом уже крепко держали за локти; а впоследствии он очень долго отказывался снимать с себя эту дерюгу, носил ее днем и ночью, пока три года спустя она на нем не истлела.

Когда его втащили назад, он заплакал и закричал, Христом Богом просил отложить казнь, ибо если уж ему суждено остаться в живых, то он хочет написать королю; он умолял, давал клятвы, был готов отказаться от всего, от короны, от собственной жизни, если это спасет жизнь Катте, пусть позволят ему обратиться с мольбой к королю.

Пока он стенал, не обращая на него внимания, зачитывали приговор.

После последних слов Катте шагнул к нему ближе, его тоже держали сзади за руки, и они на мгновение молча взглянули друг другу в глаза.

Боже милосердный, кричал принц, за что мне такое несчастье! милый, единственный друг мой, из-за меня ты сейчас умрешь, из-за меня, который хотел бы оказаться на твоем месте.

Держать его приходилось крепко, а Катте, назвав его своим милым принцем, ответил ему ослабевшим голосом, что будь у него хоть тысяча жизней, за него он пожертвовал бы их все, но теперь ему нужно попрощаться с юдолью слез, и с тем опустился на колени перед фальбайлем – падающим топором.

В последний путь, как было разрешено, его сопровождали личные слуги, и один из них хотел было завязать фон Катте глаза, но тот мягко отстранил от себя дрожащую руку с платком, поднял голову к небу и произнес: Отче! в руки Твои предаю дух мой.

Два палача поместили его голову под ножом, двое слуг отступили назад, и в этот момент принц, потеряв сознание, повис на руках у тюремщиков.

Они положили его на кровать, и в себя он пришел только около полудня.

По приказанию короля изуродованное тело Катте должно было оставаться перед глазами принца на эшафоте до вечера.

Принц увидел с постели обрубок шеи, торчащий из обнаженного торса, и окровавленную голову в корзине.

Его била лихорадка, он в ужасе зарыдал, и голос его был столь пронзителен, что часовые на бастионах оцепенели, после чего он вновь потерял сознание.

Прижимаясь к стене своей камеры, он две недели плакал, почти не спал, иногда позволял себя напоить, но от еды отказывался; когда все слезы были выплаканы, он еще многие месяцы молчал, а снова заговорив, наотрез отказался снимать с себя коричневую дерюгу, когда же она превратилась в клочья, то боль поселилась у принца под кожей.

Вечером тело лейтенанта Катте поместили в гроб и похоронили в крепостной стене.

К тому времени, как они закончили телефонный разговор, я от злости, по-видимому, задремал, потому что очнулся от мертвой тишины в комнате.

Я думаю, что, повесив трубку, он еще долго задумчиво сидел в своем кресле, я мог слышать только его молчание, то промежуточное состояние, в котором он еще разбирал и раскладывал по полочкам все прозвучавшее и услышанное, и поэтому мне казалось, будто я ощущаю не молчание, не безмолвное его присутствие, а его отсутствие.

После этого внезапного пробуждения я, видимо, еще глубже погрузился из полудремы в сон, потому что в следующий раз очнулся уже от того, что он, прижимаясь к стене и слегка отпихивая меня, забирается под плед.

Он устраивался между мной и стеной, искал себе место, но осторожно, тихо, чтобы не разбудить меня, я же и не думал сдаваться, не нуждаясь сейчас в чувстве близости, и уступил ему ровно столько, сколько ему удалось отвоевать, даже не открывая глаз и делая вид, будто сплю.

Какое-то время, припертый к стене, он лежал неподвижно, мои подтянутые к груди колени упирались ему в живот; я, конечно, мог бы слегка расслабить тело, как невольно делают это во сне, но я уже пробуждался и тем старательней делал вид, что сплю.

Мог бы и подвинуться, вдруг сказал он, разоблачив меня: он прекрасно знает, что я только притворяюсь спящим.

Я попытался расслабиться, чтобы мое притворство было не так заметно.

Он просунул одну руку под мою шею и, обхватив другой мою спину, хотел притянуть к себе, но мои полусогнутые колени делали это невозможным, не давая ему ни желанной близости, ни места, чтобы поудобней расположиться.

Какое-то время, словно смирившись со всеми неудобствами и со своей немыслимой позой, он тоже не шевелился, не ерзал больше, а уткнувшись лбом мне в плечо, сопел, пытаясь заснуть, но потом вдруг яростно всхрапнул и выдернул руку из-под моей шеи; ну, погоди, сказал он, я сейчас все устрою, и, таща за собой общее одеяло, чуть подпрыгивая и упираясь руками в стену, соскользнул с дивана.

Я слышал, как он раздевается, слышал шорох рубашки, звук молнии на брюках и быстро швыряемых на пол вещей; наклонившись ко мне, он нашарил на поясе пуговицы, расстегнул, а затем, ухватившись внизу за штанины, стянул с меня брюки так, что по собственной воле я не сделал ни одного движения, мое тело само подчинялось ему; он стащил с меня носки, а потом, слегка приподняв ладонью мои ягодицы, освободил меня от трусов.

Чтобы добраться до моей рубашки, ему пришлось на коленях, вдоль стенки, пробраться опять вдоль дивана, а поскольку смысл игры состоял в том, что я прикидывался безжизненным, у него теперь было больше места; для того чтобы потеснить его, снова подтянув к груди колени, которые он распрямил, стаскивая с меня брюки, я должен был бы нарушить правила.

Затем нужно было вытащить из-под подушки мою ладонь, разогнуть обе руки в локтях и слегка приподнять; рубашку приходилось вытаскивать из-под меня силой, он рычал, стонал и пыхтел, что тоже было частью игры, но я лежал как бревно, так что сия операция действительно потребовала от него массы усилий.

И пока он устойчиво, раздвинув колени, сидел надо мной на пружинистом диване, на меня волнами нисходил пряный запах его тела; да еще какой, ведь покровы одежды изолируют, отрезают от внешнего мира ароматы плоти, когда же одежда спадает, то сдерживаемое до этого дыхание тела, словно прорвав плотину, выплескивается наружу бурливыми и вихрящимися потоками.

Кое-как стащив с меня рубашку, он отшвырнул ее и с шумным выдохом упал рядом со мной; мои руки были все еще подняты над головой и вывернутыми запястьями касались стены, так что я невольно уступил ему место и на подушке, тем временем он, согнувшись, нашарил у нас в ногах плед, аккуратно прикрыл им мне спину и заправил его за свою; от окна, оставшегося открытым, тянуло прохладой; издавая сладостные игривые звуки, он накрыл пледом пыл наших тел, потом снова просунул руку под мою шею, второй рукой обнял меня за талию и опустил голову на подушку рядом с моим лицом.

Я лежал, не открывая глаз, и минул долгий и напряженный момент, прежде чем мы соприкоснулись телами; лежа параллельно, лицом друг другу, каждый из нас ждал, пойдет ли другой в своих принципах и намерениях на уступки – ведь, освобождая меня от одежды, он на самом-то деле пытался освободить меня от обиды, заносчивости, озлобленности, от решимости остаться в одиночестве, коль скоро я не могу оставаться с ним, и несмотря на то что проявленная в игре в раздевание пассивность вроде бы восстанавливала разрушенную общность, мое старание нарочно придать своим членам одеревенелость показывало, что все происходит против моего желания, что я не намерен сдаваться, что мне не нужна его близость, его запах, тепло, и все это относилось еще к нашему утреннему разговору, оборвавшемуся взаимной усмешкой.