Книга воспоминаний — страница 117 из 174

Мы же, там, в Будапеште пятьдесят шестого, свешиваясь с площадки еле влачившегося трамвая, жадно вглядывались поверх голов в открывающееся с высоты совершенно незнакомое и столь же непостижимое зрелище; от сумеречной, мерцающей в слабом свете фонарей площади веяло теплом, излучаемым не только необыкновенно мягким для этой поры воздухом, но, казалось, и человеческой массой, которая колыхалась, катилась, подминая под себя листовки и брошенные газеты, ибо со всех сторон, парами и сомкнутыми колоннами, в одиночку и сбившись в группы, двигались люди, крича лозунги и вздымая знамена, причем двигались в разных направлениях, что создавало видимость хаоса и разнонаправленности желаний, но в то же время все эти столь различные по своей густоте и направленности потоки, завихрения, разрежения и сгущения как будто бы не мешали друг другу, и даже казалось, что не было ни малейшей опасности, что они столкнутся или помешают друг другу, они двигались к своей цели уверенно и без излишней поспешности, весь город выплеснулся из домов, с заводов, из ресторанов, из школ и учреждений, кое-где на обочинах тротуаров можно было увидеть редких милиционеров, равнодушных или, скорее, растерянных от ненужности, они явно не знали, что делать с этим хлещущим изо всех пробоин людским потоком, да, верно, и не собирались ничего делать, отчего возникало странное впечатление, что эти взимонесовпадающие цели и устремления так друг к другу уступчивы, что в них или, может, над ними господствует некий более могучий принцип, некая незримая сила, точно так же как из безумного гомона, пения, веселых воплей, истерически или бесшабашно скандируемых лозунгов, из топота, стука и шарканья тысяч ног, шагающих то ритмично, то вразнобой, складывался один общий, взбудораженный и все-таки благодушный гул, столь же мягкий, как пряное испарение теплой вечерней мглы; однако в этой безликой массе, издающей размеренный и время от времени резко, волнами взмывающий гул, глаз различал и отдельных участников, державшихся, так сказать, в сторонке, но на самом деле по долгу службы внимательно наблюдавших за происходящим, или тех, кто, возможно, еще не решил, принимать ли в этом участие, а также тех, кто испуганно, молча спешил удалиться, преследуя какую-то личную свою цель, эти в основном были обременены свертками и баулами либо изумленно жестикулирующими детьми, которых, конечно же, следовало тащить от греха подальше.

Слегка дернувшись, трамвай наш остановился, вагоновожатый, давая понять, что дальше он точно уже не поедет, погасил огни, и мы с двумя одноклассниками, с которыми ни до, ни после того меня, в общем-то, ничего не связывало, спрыгнули на землю; один из них, Иштван Сентеш, высокий и крепкий мальчишка с очень красивым лицом, был известен тем, что постоянно, без всяких к тому причин кипел злостью и необдуманно пускал в ход кулаки, а другой, по фамилии Штарк, постоянно моргал глазами, печальными, черными, любознательными и слегка затуманенными, потому что всегда и во всем, понуждаемый какой-то неутолимой коллекционерской жаждой, хотел принимать участие, но при этом все время боялся возможных последствий.

Пацаны, я домой, пацаны, я домой, восторженно повторял он, но не отставал от нас.

И в этом была вся прелесть, вся необычность и грандиозность переживаемой ситуации: как только мы спрыгнули с площадки трамвая, нас подхватила неодолимая сила людского потока, мы оказались в толпе молодых рабочих, распевающих пролетарский марш: «Эй, на проспекте Ваци, бодрее! Чепель диктует шаг», причем этот «проспект Ваци», выкрикиваемый во всю глотку, звучал в их немелодичном исполнении так, словно они хотели всем окружающим, и даже не окружающим, а всему миру, сквозь сумрачные осенние небеса сообщить, что они идут прямо оттуда! с рабочей окраины, что, кстати, было заметно по мокрым, только что из-под душа, их волосам, и теперь, когда мы были уже в гуще событий, наблюдая за ними не сверху и не со стороны, мы больше не задавались вопросом не только о том, куда все идут, но и о том – зачем; при этом мы вовсе не чувствовали, что не могли бы выбраться из толпы, принуждения, в знакомой нам форме, не было, и если задуматься, почему в качестве единственно возможного направления мы выбрали то, что было вовсе не обязательным, то мы сделали это потому, что в те часы овладевшее толпой неслыханное чувство освобождения еще оставляло открытыми все возможности – можешь выбрать любую, в том числе и необязательную, единственное условие выбора состояло в том, что нужно было идти, и поэтому я, побуждаемый этой стихийной и общей потребностью, подчиняясь естественному и простому желанию тела – двигаться, слился со всем другими и шел рядом с ними, точно так же как все другие шагали рядом со мной.

И поэтому двое моих одноклассников, вместе с которыми по воле его величества случая я оказался заброшенным в этот единый гигантский поток, вдруг стали мне так близки, настолько определяли и наполняли собою все мои чувства, что, несмотря на всю известную мне неприязнь, сделавшуюся теперь совершенно смешной и ненужной, оставшейся в прошлом, казались моими друзьями, любимыми, братьями, словно благодаря им и только им все незнакомые, но при этом отнюдь не чужие лица сделались для меня знакомыми.

Именно это странное, вдохновляющее и необычайное чувство выразил своими словами Штарк, именно от него он хотел бежать, однако Сентеш, чтобы показать, что он все понимает, а также обуздать порыв Штарка, хрястнул его по спине, и хрястнул довольно сильно, отчего мы все трое дружно покатились со смеху.

В тот ранний вечерний час толпа еще не успела меня поглотить, подмять под себя, растворить меня, мою личность, как это нередко бывало позднее, но разнонаправленной своею податливостью позволила мне в самом элементарном условии всякой телесной жизни – в движении – ощутить родство с остальными, почувствовать, что мы части друг друга, что в конце концов или, может, в начале начал я един со всеми, и от этого масса не была безликой, как о ней принято говорить, а в той же мере дарила мне мое собственное лицо, в какой мере я отдавал ей свое.

Я был не настолько глуп и наивен, чтобы не понимать, куда я попал, и не догадываться, что происходит вокруг меня, и потому в следующие мгновения, когда снова в силу какой-то случайности толпа всколыхнулась и зароптала, я ощутил ее по-семейному близкой и теплой, мы продолжали идти, я все еще хохотал, когда со стороны проспекта Байчи-Жилинского под дикий грохот, лязг гусениц и глухой рев мотора в нашу сторону стала двигаться башня танка с открытым люком; поначалу казалось, будто ее орудие, наставленное на нас, плывет по волнам голов, но потом толпа вдруг раздалась, кто-то замедлил, а кто-то ускорил шаг, и воцарилось молчание, нерешительное молчание настороженного ожидания, но приближение танка, словно волна, готовая захлестнуть нас, встретил торжествующий вопль, ибо на броне машины, окутанной облаком сизо-бурого дыма, сидели, стояли, махали в знак миролюбия безоружные солдаты, а в накатившем на нас и уже перехлестывающем через наши головы вопле доносились перебивающие друг друга слова и фразы; «братья», слышалось нам, «ребята», «армия с нами!», «венгры»; Сентеш тоже подхватывал их и орал с такой силой, будто в кои-то веки с корнем вырвал наконец из себя свою вечную озлобленность, осознал, насколько она тяготила его, раскрепостился и просветлел, «не стреляйте!», орал он, ухмыляющиеся лица солдат были в нескольких шагах от нас, я не орал, имея веские основания не делать этого, но все-таки ухмылялся, и точно так же вокруг ухмылялись молодые рабочие с влажными волосами, «венгры – с нами! венгры – с нами!», хором кричали они, на что в ответ, где-то вдали, над массой неразличимых голов разнеслось: «Петефи и Кошута народ рука об руку идет!»

Площадь Маркса в то время еще была вымощена темными поблескивающими булыжниками, и когда танк, целясь в просвет между сгрудившимися на площади трамваями, сделал четверть оборота и тяжело, но изящно изменил направление, брусчатка под траками жутко заскрежетала и из-под гусениц посыпались искры, после чего воцарилась тишина, только теперь это была тишина предвкушения какой-то веселой потехи, подобная возбужденному ожиданию трибун, когда центрфорвард, всеобщий любимец публики, из, казалось бы, безнадежного положения отправляет мяч в сторону ворот, толпа затаила дыхание, поскольку неясно было, удастся ли танку протиснуться между трамваями, глаза невольно прикидывали расстояние, а сердца, одновременно боясь и желая столкновения железных махин, замирали, как будто предчувствуя наперед все, чему еще суждено было неизбежно произойти этим вечером, но потом, видя, что сложный маневр удался, толпа взорвалась ликующим и еще более раскрепощенным воплем, и я орал вместе с нею, уже не имея причин не орать, танк же с грохотом укатил в сторону проспекта Ваци.

Мы двинулись дальше, но через несколько метров шествие снова забуксовало в каком-то новом водовороте и почти застопорилось, продвигаясь вперед медленным черепашьим шагом; перед витриной фотоателье «Альбом улыбок» людская толпа, спрессовавшись в огромную неподвижную пробку, выпирала на изогнутый широкой дугой тротуар, а с другой стороны проезжую часть преграждали застрявшие посередине улицы трамваи, но несмотря на это люди не проявляли ни малейших признаков нетерпения.

У освещенной витрины на каком-то ящике стояла хрупкая женщина в дождевике, точнее, я видел только ее силуэт, и стояла она достаточно высоко, потому что обращенные к ней склоненные набок головы слушателей скрывали только ее ноги, неподвижное тело ее было гневно напряжено, она то и дело вскидывала голову, резко трясла ею, описывала круги и бодала воздух, и казалось, будто все ее движения вырывались откуда-то из груди или из живота, длинные волосы кружились, взлетали и опадали, и сама она не взлетала лишь потому, что некая цепкая сила приковывала ее ступни к ящику; Сентеш ткнул меня в бедро ребром своей чертежной доски, дескать, смотри, смотри! он был выше меня и заметил женщину первым, а тем временем Штарк зачитывал нам пункты выуженной из-под ног листовки: «пятое: долой противников реформ, шестое: долой сталинскую экономическую политику, седьмое: да здравствует братская Польша, восьмое: рабочие советы на предприятия, девятое: восстановление сельского хозяйства, добровольность кооперирования; десятое: конструктивная национальная политика»; голоса женщины мы почти не слышали, тем не менее Штарк, прервав чтение, с таким видом, будто это было само собой разумеющимся делом, подхватил декламируемые ею строки: «…можешь узнать этот шквал / – Народа веселье. / Ну, так беснуйся вовсю. / Нам обнажи мгновенно / Все глубочайшее дно…», и, собственно говоря, меня совершенно не удивило, а наполнило жарким чувством удовлетворения, что это всем нам известное стихотворение Петефи я слышал теперь из уст моей родственницы – на ящике стояла бывшая жена моего кузена Альберта, к которой полтора года назад я так доверчиво и так неразумно хотел бежать от родителей в город Дьёр.