котором Янош Хамар прошлой весной прибыл к нам прямо из тюрьмы, в том самом, который был на Яноше, когда у входа в Управление по выплатам репараций двое неизвестных предложили ему сесть с ними в черный лимузин с зашторенными окнами, в том самом костюме, в котором пять лет спустя он плакал, стоя на коленях у постели матери, а это означало, что они с отцом были вместе, опять, и он, видимо, одолжил отцу этот свой полотняный летний костюм, то есть помогал ему, или прятал его, или, может быть, даже воевал вместе с ним в той вооруженной группе, которую отец вместе со своими друзьями организовал еще за несколько месяцев до событий, и когда я резко отпрянул от этого костюма, то умудрился сказать слова, за которые он отвесил мне две пудовые оплеухи, ударив меня наотмашь, без промаха, хладнокровно, так, что я едва устоял на ногах, но об этом чуть позже, сказал я Мельхиору, сейчас он это вряд ли поймет.
Я говорил, обращаясь к глазам Мельхиора.
Одной рукою держась за кольцо, другую он положил на мою, тоже вцепившуюся в поручень руку, скрывая при этом полою распахнутого плаща наши лица, руки и жесты запретной страсти от глаз остальных пассажиров; мы сдвинули наши головы так, что чувствовали дыхание друг друга, но слова свои я обращал не к его лицу и тем более не к его рассудку, а к его глазам.
И даже не к паре глаз, насколько я помню, а словно бы к одному-единственному, расширившемуся от дыхания моих слов до гигантских размеров, отзывчиво распахнутому изумительному оку, которое время от времени все же вынуждено было моргать, на мгновение затеняя ресницами свет понимания, отдыхать, что-то откладывать, выжидать за чутко подрагивающей, прекрасно очерченной выпуклостью века, что-то нащупывать, сомневаться, не доверять, а иногда, вновь открывшись, оно прямо-таки побуждало меня оставить все эти незначительные подробности, оно хочет видеть картину на расстоянии, ему ведь и без того приходится отвечать слишком многим условиям – не только представлять себе незнакомых людей, ориентироваться в незнакомых местах, согласовывать не совсем ясные даты, следить за знакомыми лишь по скупым историческим описаниям или по слухам событиями, излагаемыми с точки зрения очень личной и по этой причине весьма необычной, в любом случае следить за рассказом сумбурным, увязающим во фрагментах, но в довершение всего ему еще следовало разбираться в моих, построенных безо всякого пиетета к правилам нескладных фразах и догадываться по возбужденным, часто неправильно интонированным и неточно употребляемым мною словам о том, что, собственно, я хочу сказать.
Это было еще летом, рассказывал я, недели, наверное, через три после того, как отец мой был отстранен от должности; однажды воскресным утром, объяснял я дальше, в наш дом съехалось около тридцати гостей, чьи машины заполонили всю улицу, сплошь мужчины, за исключением одной девушки, сопровождавшей своего отца, преклонных лет человека с болезненным грустным лицом, который, покачиваясь на стуле, весь день просидел молча и только однажды протестующе шевельнул рукой, когда его дочь хотела было что-то сказать.
Я тоже, воспользовавшись небольшим семейным конфузом, проник в кабинет отца, где собравшиеся, сбившись в кучки, курили, оживленно, а то и яростно спорили или просто болтали, видно было, что все это старые и довольно близкие, регулярно встречающиеся друг с другом знакомые; дело в том, что какое-то время спустя отец вышел из кабинета, чтобы попросить бабушку сварить гостям кофе, но, на свою беду, застал в кухне и деда, который, прежде чем бабушка успела ответить отцу своим обиженно-неохотным согласием, впервые за долгие годы нарушил их взаимное молчание и сухо, но покраснев от внезапного раздражения и хватая ртом воздух, сказал, что, к сожалению, бабушке сейчас некогда, потому что она в это время отправляется, по своему обыкновению, на воскресную службу, и если отцу все же хочется предложить своим нежданным гостям кофе, то пусть потрудится обслужить их сам.
Собственно, мой отец выглянул из кабинета, как выглядывает с просьбой к секретарше начальник, так что ответ застал его врасплох, тем более что было совершенно очевидно, что дед не просто отказывает ему от имени бабушки в этой безобидной просьбе, а дает понять, что находит для них совершенно неподобающим вступать в какие бы то ни было отношения с этой компанией; спасибо, вы очень внимательны, нелепо пробормотал отец и, бледный от злости, не заметил при этом, что я последовал вслед за ним, или, может быть, именно из-за этого семейного инцидента он просто не возражал против моего присутствия.
Как бы то ни было, я занял место у двери, что вела в мою комнату, где, прислонившись спиной к косяку, с отчужденным и несколько нервным видом стояла и девушка в красивом шелковом платье с темным узором.
По его несколько заторможенной, но все же решительной походке, по перекошенной набок спине, по упавшим на лоб волосам или, может быть, по целеустремленности, с которой отец прокладывал себе путь в окутанной дымом комнате, видно было, что он готовится к чему-то необычайному, к чему-то давно им задуманному; отпихнув в сторону кресло, он вытащил из кармана ключ от письменного стола, отомкнул ящик, но потом, словно вдруг растерявшись или передумав, не стал выдвигать его, а медленно опустился в кресло и повернулся к гостям.
От этого поворота, от его взгляда по комнате пробежала какая-то дрожь, некоторые из гостей умолкли или невольно понизили голос, другие, оглянувшись через плечо на отца, громко закончили фразу и продолжали беседовать; он сидел неподвижно, вперив взгляд в пустоту.
Но потом, медленно потянувшись к ящику, он неожиданным молниеносным движением выдернул его, что-то схватил и кулаком, из которого торчала рукоять пистолета, задвинул ящик на место, после чего с размаху грохнул пистолет на пустую крышку стола.
За ударом последовала тишина; оскорбленная, сочувственная, недоумевающая, возмущенная тишина.
Снаружи, за распахнутыми настежь окнами неподвижно стояли деревья и слышно было только размеренное, прерывавшееся через равные промежутки времени шипение брызгалки, орошавшей газон.
Кто-то нервно рассмеялся, затем прозвучало еще несколько не слишком уверенных смешков, а один очень молодой офицер, возможно полковник, круглолицый, улыбчивый, с белобрысым ежиком, в наступившей опять тишине поднялся, не спеша снял с себя тяжелый от золота китель, с мягкой улыбкой аккуратно повесил его на спинку стула, после чего все вдруг стали кричать, он же, словно бы ничего не слыша, спокойно сел и в разразившемся гвалте так же тщательно и неторопливо стал заворачивать рукава своей белой рубашки.
Они же кричали отцу, не будь посмешищем, к чему этот цирк, Просо, называя его подпольной кличкой и, стало быть, все же давая знать, что они хорошо его понимают и по-дружески ценят его поступок, но все-таки это цирк, истерика, он не должен терять рассудок.
Вовсе нет, не повышая голоса и ни на кого не глядя, отвечал им отец, по счастью, события последних месяцев способствовали скорее тому, чтобы он вновь обрел рассудок, после чего воцарилась тишина, напряженная, полая и немая, и больше того, он пригласил их сюда в искренней надежде найти в этой стране хоть несколько человек, которые, как и он, не желают его терять.
Тишина вернула ему достоинство, и он, удобно и неподвижно расположившись в кресле, положив руки на подлокотники, с привычной профессиональной уверенностью в силе плавно текущих фраз совсем тихо заговорил: нет, он вовсе не ищет славы и не собирается здесь никого агитировать, он руководствуется, сказал отец, простым человеческим и, надо признаться, дурацки сентиментальным желанием напомнить присутствующим о том обязательстве, которое все они приняли на себя не здесь, не сейчас, но приняли на всю жизнь, тут он улыбнулся и продолжил: наблюдая за развитием внутренней ситуации, он не может не видеть, что уклоняться от исполнения этих обязательств они больше не имеют права; при этом он не глядел никому в глаза, а скользил между лицами улыбчивым и неосязаемо острым взглядом, тем взглядом, которого я всегда так боялся, считая его то безумным, то намеренно беспощадным или маниакальным; и поэтому, закончил он уже без пауз, каким-то механическим голосом, он выступает с простым предложением: во избежание возможного контрреволюционного переворота организовать вооруженное формирование, подчиненное непосредственно высшему руководству партии и независимое ни от армии, ни от органов внутренних дел, ни от сил государственной безопасности.
Последние его слова, застыв между одобрением само собой разумеющейся идеи и жарким протестом против нее, зависли в воздухе, после чего разразилось нечто невообразимое, когда, случайно или умышленно, гости стали опрокидываться стулья, хлопали по столам и коленям, хрипели, гомерически хохотали, не поймешь, одобрительно или враждебно свистели, топали и визжали, хотя некоторые при этом все же хранили молчание; девушка, оттолкнувшись от косяка, хотела что-то сказать, ее негодующее лицо пошло пятнами, полковник тем временем, мягко улыбаясь, крутил своей округлой физиономией, а грустный старик, на мгновение прекратив покачивание, жестом велел своей дочери молчать, после чего продолжил раскачиваться на стуле.
И признаться, сказал я шестнадцать лет спустя Мельхиору, стоя на площадке берлинского трамвая, меня эта сцена не покоробила, напротив, я наслаждался ею, я радовался, и даже не потому, что вопреки доводам разума, которым я, разумеется, в то время не обладал, мне льстили авторитетность отца, его сила, отчаянная решимость, то есть качества, будь они какой угодно направленности, в глазах подростка всегда привлекательные, достойные подражания, ведь даже Прем, которого его изверг-отец лупцевал палкой и ремнем, даже он гордился, насколько силен этот пьяный зверь, ну а в моем случае дело обстояло наоборот, я знал о своем отце нечто такое, чего не могли знать присутствующие, которые оценивали происходящее с политической точки зрения, между тем как я оценивал его чисто эмоционально, я знал, что вся эта сцена, хотя он и заявил, что вовсе не ищет славы, все же была для него единственным способом справиться со своим безумием, выплеснуть его изнутри вовне; так почему мне было не радоваться, видя, как безумие, овладевшее им после смерти матери, а если точнее, то после возвращения Яноша Хамара, сменяется просветлением; он боролся с этим безумием постоянно, например, всего несколько дней назад, когда мы сидели на кухне и ужинали, он вдруг посмотрел на меня, но по глазам его было заметно, что видит он не меня, а кого-то другого или что-то другое, нечто, что его постоянно терзало, и терзало так яростно, что рот его, полный еды, медленно приоткрылся, ему, казалось, нужно было одолеть этого «некто» или это «нечто», и он, разбрызгивая недожеванную пищу по столу, заорал мне в лицо не своим голосом, из остановившихся глаз его текли слезы, «но почему, почему, почему», сидя у выложенной белым кафелем кухонной стены, кричал он не в силах остановиться, «почему, почему», я пытался унять этот крик, и он наконец замолчал, но успокоили его не объятия моих рук – а что еще в такой ситуации может сделать человек, ведь у человека есть только руки да ноги, – успокоился он и умолк, может быть оттого, что этот «некто» или это «нечто» все же одержали над ним