стене, это, похоже, вошло у него в привычку, о чем говорило видимое днем пятно в месте регулярных контактов его головы и плеча с желтыми обоями; иногда, вдохновленный неожиданной идеей или длительным размышлением, он прерывал свое мирное чтение и тем же самым маршрутом возвращался к столу и что-то записывал; таким образом, он как заведенный курсировал мимо экрана, но фрау Кюнерт, восседавшая в удобном кресле, казалось, так же не замечала этого, как профессор не обращал внимания на льющуюся из телевизора бессвязную трескотню и полумрак в квартире; я никогда не слышал, чтобы они обменялись хоть словом, но это молчание не было результатом какой-то мелкой расчетливой мести, их заставляла молчать не демонстративная, свидетельствующая обычно о весьма накаленных отношениях обида, какою так часто полыхают друг к другу ненавидящие супруги, пытаясь к чему-то принудить партнера, нет, их молчание не имело никакой явно выраженной цели, хотя вероятно, что в этом нейтральном состоянии они застыли под влиянием медленно остывающей ненависти, причина которой была уже не видна, они выглядели вполне довольными и уравновешенными и вели себя, как два диких зверя, относящиеся к разным видам, – принимали присутствие другого к сведению, но помнили также о том, что законы рода сильнее законов пола, и раз уж один для другого не мог быть ни добычей, ни парой, то незачем было и общаться.
Несмотря на свое возбужденное состояние, я смотрел на лицо фрау Кюнерт с некоторой покорностью, потому что по опыту знал – просто так от нее не отделаться, и чем сильнее я буду сопротивляться, тем более шумно и агрессивно она будет себя вести; я смотрел ей в глаза и думал, что эту атаку я еще выдержу, ведь она все равно последняя, над ее узким лбом, сложенным из мясистых складок, топорщились, как щетина из щетки, крашеные, черные у корней волосы, мои пальцы нащупали, что конверт был открыт, нос был тонкий и длинный, помада на губах растрескалась, и, конечно, блуждающий по ней взгляд не мог обойти ее грудь, так как это было единственное на ее теле место, которое несколько компенсировало ее многочисленные уродства, – груди у нее были огромные, с остальными частями тела несоразмерные, без поддержки бюстгальтера они наверняка выглядели бы не слишком утешительно, однако соски выпирали сквозь туго обтягивающий ее тело джемпер весьма натурально; мы стояли в дверях почти темной прихожей, и в тот самый момент, когда она снова стала кричать, из гостиной, в расстегнутой до пояса белой рубашке, появился и Кюнерт – он всегда носил белые рубашки и, читая или делая заметки, сначала сдергивал с себя галстук, а затем постепенно, одну за другой, расстегивал и пуговицы, чтобы, размышляя и прогуливаясь по комнате, поглаживать свою по-мальчишески голую грудь; но теперь он шел спать.
Поначалу изменения показались не столь существенными, хотя были и некоторые явно неприятные признаки; если до этого я шагал в темноте вполне уверенно, ощущая под ногами одну и ту же, немного скользкую, почву и, даже ничего не видя, все-таки постоянно слышал, что волны с ревом обрушиваются на дамбу приблизительно на одинаковом расстоянии от меня, что лицо мое орошает примерно одно и то же количество соленых брызг, и потому мог спокойно предаваться слепому наслаждению бурей, своим фантазиям и воспоминаниям, стараясь только выдерживать направление, не сойти с дамбы, и для этого вполне хватало того чувства ориентации, которым обладали подошвы моих ботинок, а также пенящихся волн – но лишь до тех пор, пока одна из них, когда я остановился, пережидая особенно яростный порыв ветра, не ударила мне в лицо, что само по себе было не так уж страшно, воды, хотя и довольно холодной, за ворот попало немного, и даже пальто не промокло, в общем, дело казалось настолько забавным, что я рассмеялся бы, если бы ветер позволил мне открыть рот, но в то же мгновенье меня окатила другая, еще более мощная волна, отчего уверенности во мне несколько поубавилось.
До этого я шел, как мне думалось, посередине дамбы, теперь же, решив не ждать очередного затишья, попытался продолжить путь по внутреннему, защищенному от моря склону дамбы, однако это не удалось – и не потому лишь, что мне не позволял ветер, а если бы я уступил ему, то он меня просто унес бы, но и потому, что сделав в том направлении лишь пару шагов, я почувствовал, что я уже на краю дамбы, среди бесформенных острых глыб, то есть здесь пути не было, дамба оказалась гораздо уже, чем я предполагал, и не могла меня защитить от волн, но все-таки я не сделал того, что в сложившейся ситуации было бы самым разумным, мне и в голову не пришло повернуть назад; я знал из путеводителя, что во время прилива вода поднимается здесь всего на двенадцать сантиметров, и считал, что ничего не произойдет, словом, я думал, что это просто опасный участок, дамба, видимо, здесь поворачивает и потому сужается, или по каким-то причинам она здесь ниже, чем в остальных местах, и если я только преодолею этот небезопасный участок, то вскоре увижу незнакомые огни Нинхагена и опять буду в безопасности.
Внезапно ветер утих.
И все же я не могу сказать, что я злился на фрау Кюнерт, да и она разговаривала со мной так невыносимо громко вовсе не потому, что гневалась на меня, – даже если за последние недели между нами установились довольно тесные отношения, я все же соблюдал нужную дистанцию, которая, я был в этом уверен, делала невозможным открытое проявление каких-либо чувств и эмоций, даже если бы они у нее были; она просто не умела говорить спокойно.
Казалось, она не знала никаких промежуточных состояний между полным молчанием и необузданным ором, и сие уникальное качество, иначе его не назвать, связано было не только с трагическими взаимоотношениями с мужем, с которым она не разговаривала вообще, но и с тем обстоятельством, что она подвизалась суфлером в знаменитом берлинском «Народном театре», то есть зарабатывала тем, что постоянно держала в узде свой, впрочем, весьма хорошо поставленный, тягуче глубокий и полнозвучный голос, который и так сохранял достаточно мощи, чтобы быть различимым в самых отдаленных уголках сцены; поэтому несомненно, что именно голос определил ее жизнь, уродство же было просто неким комичным довеском, да я и не думаю, что она отдавала себе отчет в своей некрасивости, решающим для нее был голос, хотя пользоваться им в его естественном, нормальном диапазоне ей доводилось нечасто.
Мне и самому не однажды доводилось наблюдать, какие неприятности порой доставлял ей этот голос и каким образом в других случаях обеспечивал своей владелице привилегированное положение; по утрам мы сидели с ней рядом на режиссерском подиуме в невероятно огромном репетиционном зале, напоминавшем манеж или, скорее, сборочный цех, и всякий раз, когда из-за каких-то накладок или неразрешимых на первый взгляд ситуаций атмосфера сгущалась и все, доказывая свою правоту, говорили одновременно, отчего уровень шума в зале начинал подниматься почти так же стремительно, как столбик термометра при горячке, тем более что скучающие декораторы, непоседливые статисты, костюмеры и осветители тоже не упускали случая, чтобы наконец перекинуться словом, короче, когда все высказывались одновременно и страсти достигали своего апогея, то первой, к кому обращалась какая-нибудь перевозбужденная актриса: «Зиглинда, а нельзя ли орать погромче?» – или кому грубо кричал какой-нибудь разгоряченный помреж, чтобы заткнулась уже наконец, мы не в харчевне, и лишь потом, обращаясь уже к остальным, просил тишины, словом, крайней всегда была фрау Кюнерт, и на лице ее в таких случаях отражалось неподдельное изумление, как у ребенка, который с блаженной невинностью играл себе где-нибудь под кустом своим елдачком, пока взрослые вдруг не растолковали ему, насколько предосудительны его действия, и как будто подобное с ней случилось впервые, как будто до этого никогда ничего даже отдаленно похожего не было, больные ее глаза распахивались шире некуда, в величайшем смущении, от шеи до лба она по-девчоночьи быстро заливалась краской, и на верхней губе у нее бисером выступал пот, который она отирала всегда незаметно и с некоторой стыдливостью; надо признать, что не так-то просто привыкнуть к тому, что столкновения с окружающими происходят по вине одного из главных ваших достоинств – ведь все эти раздраженные замечания и незаслуженно грубые окрики говорили не только о том, что голос ее перекрывал даже самый неимоверный шум, словно бы выражая его и символизируя, но и о том, что этот голос нес в себе взрыв стихийных страстей такой силы, что это резало другим уши, его невольная откровенность смущала и, в некотором смысле, даже разоблачала их; этот голос смутил и меня, когда, стоя в дверях, фрау Кюнерт, побагровев, вручила мне телеграмму, поскольку характер наших взаимоотношений никак не мог мотивировать ни краску на ее лице, ни ее крик.
Но в этом-то и была вся трудность – как отразить это на первый взгляд нахальное и ничем не обоснованное нападение, как от него уклониться, ведь уже ее первая фраза была чем-то большим, чем информация; да, конечно, независимо от силы голоса (а он раскатывался по всему дому), она не сказала ничего другого, кроме того, что я получил телеграмму, но это простое по содержанию сообщение прервалось тем громким ритмичным сопением, от которого всякое, даже самое рядовое ее высказывание ощущалось как серия толчков, и поскольку столь бурное волнение никак не могло оставить меня равнодушным, я поневоле воспринял то самое эмоциональное состояние, которое она и хотела мне передать, и как ни пытался я себя сдерживать, как ни темно было на лестничной клетке и в холле, фрау Кюнерт все же заметила, ясно почувствовала мое волнение; продолжая держать ручку двери, она несколько наклонила голову и даже улыбнулась, что было понятно, ведь голос, которым она обрушила на меня следующую фразу, уже изменился, обогатившись оттенком иронии.
«Где вас так долго черти носили, сударь?»
«Что, что?»
«Уже три часа, как пришла телеграмма! Если бы вы сейчас не явились, я опять не спала бы всю ночь».