Книга воспоминаний — страница 141 из 174

«Прошу прощения», запинаясь и вытирая глаза, сказал я, и мой демон, который по-прежнему держал меня в своей власти и говорил моим голосом, в своей самонадеянности позволил себе даже роскошь быть, так сказать, откровенным, словно подсказывая мне, что ложь, обман и предательство можно запросто выдать за правду, и нечего тут стыдиться! и это будет куда убедительнее, чем все, что старается выглядеть невинно простым и непорочно чистым, и вообще, между нравственностью и безнравственностью в этом мире нет строгих границ, так что нечего привередничать и морализировать, вперед, в наступление! он, мой демон, казалось, нашел в щекотливой теме письма моей суженой, так счастливо оказавшегося в моих руках, победный и неопровержимый аргумент, способный развеять все подозрения касательно моей персоны: «еще раз прошу прощения», повторил я, «смех в подобного рода ситуациях действительно неуместен, мне, право же, стыдно, но ответственность за свой смех я все-таки не беру на себя, поскольку без вашего понуждения мне, естественно, и в голову не пришло бы в присутствии незнакомого человека читать письмо столь волнительного содержания, и на самом-то деле я должен просить прощения у того умершего человека, который сейчас все еще лежит в соседней комнате», сказал я голосом своего демона, ставшим совершенно серьезным, бесстрастным и почти холодным, но все-таки не отказываясь от видимости светской легкости: «но поверьте», продолжил я, «что вас я точно так же не желал обидеть, как и покойного, и могу вас заверить, что письмо это носит сугубо личный характер, а для того, чтобы окончательно развеять какие-либо предположения относительно его связи с сегодняшним печальным событием, я готов, отступив от приличий, поделиться с вами, а почему бы и нет, черт возьми! что может меня удержать? ведь речь идет о счастливом известии, о котором я, собственно, не задумываясь, трепеща всем сердцем, могу сообщить всему свету!»

Я сделал глубокий вдох и даже, помнится, опустил голову, и голос мой сделался совсем мрачным, каким-то неприятным или, может, стыдливым, когда я закончил свою тираду.

Он так долго молчал, что через какое-то время я вынужден был поднять голову.

И мне показалось, что в воздухе лопнул яркий, переливающийся всеми цветами радуги мыльный пузырь.

Его глаза смотрели на меня сквозь пелену обманчивых слез, и пока мы пристально вглядывались друг в друга, у меня все же возникло впечатление, что я впервые увидел на его лице нечто вроде потрясенности или изумления.

«Напротив», ответил он весьма тихо, и я с величайшим удовлетворением наблюдал, как помрачнело его склонное к апоплексическому удару лицо, хотя было очевидно, что покраснело оно вовсе не от стыда, а от злости, «напротив», повторил он почти елейно, «это я вынужден просить прощения, ибо нахожу ваше замечание вполне уместным, моя просьба была излишне навязчивой, и я, очевидно, переступил ею границы дозволенного, но я вынужден повторить вам еще раз, к чему меня побуждает лишь ваше излишне взволнованное, хотя и понятное недоверие, что в данном случае нет и речи о каких-то предположениях или подозрениях, ибо нам все ясно, преступника мы задержали, что вовсе не означает, конечно, что дело уже закрыто, но все же я еще раз прошу извинить меня за то, что возникла такая видимость, и прошу вас мою настойчивость считать практически неизбежной в подобного рода делах и, возможно, излишней предусмотрительностью или даже весьма неприятным проявлением профессионального любопытства, чем угодно, но все-таки я прошу вас не обижаться! и раз уж так получилось, то позвольте мне первому выразить вам самые горячие пожелания счастья, и не забудьте, что это делает человек, и делает от души, который вынужден постоянно заниматься печальными сторонами жизни, человек, которому крайне редко доводится слышать о прекрасных и, главное, о естественных поворотах жизни».

Краска исчезла с его лица, он ласково и с некоторой долей печали улыбался мне, вместо поклона мы просто кивнули друг другу, однако ни до, ни после этого он не сдвинулся с места, а, скрестив на груди руки, продолжал стоять в дверях террасы, освещенных косыми лучами света, и отбрасывал на меня тень.

«Могу я вас попросить еще об одном одолжении?» – сказал он после некоторых колебаний.

«Я к вашим услугам».

«Дело в том, что я заядлый курильщик и, к сожалению, оставил сигары в своем экипаже. Может быть, вы меня угостите?»

Это странное поведение, когда человек просит извинить его за неуместную, неподобающую и совершенно противоправную просьбу и в то же время еще раз умышленно, вроде бы без особой надобности намекает на свою власть над другим, напомнило мне кое-кого или кое-что, что в тот момент я не мог припомнить, но это было очень знакомое, почти физическое отвращение к человеку явно низшего по сравнению со мною происхождения.

«Пожалуйста, разумеется», любезно ответил я, однако не двинулся с места, чтобы, как то положено, собственноручно открыть коробку с сигарами, и даже не предложил ему сесть.

Был в моей жизни кто-то, перед кем я чувствовал себя таким же беспомощным и ненавидел его за это.

Однако инспектора это ничуть не смутило, он спокойно обошел меня, чтобы вынуть сигару из коробки, из той, которую несколько дней назад подарил мне Юлленборг; и этот факт настолько меня поразил, что у меня не осталось сил даже повернуться, я совершенно точно знал, зачем ему это понадобилось: на столе в комнате покойного лежала точно такая же коробка, то есть вещественное доказательство было найдено.

Наступила такая глубокая тишина, что было слышно, как он сорвал с сигары бумажное кольцо, после чего так же неспешно вернулся ко мне.

«Не могли бы вы дать мне нож?» – спросил он, дружески улыбаясь, и я указал ему на мой стол.

Он не спеша раскурил сигару, но мне показалось, что он делает это в первый раз в жизни; затянувшись, он похвалил аромат и молча выпустил изо рта дым, а я, так же молча, уставился на него.

И при этом я чувствовал, что не выдержу, пока он докурит сигару.

«Могу я еще чем-нибудь вам помочь?»

«О нет», любезно сказал он, склонив голову, «я и так отнял у вас слишком много времени, и, по всей вероятности, завтра я снова буду иметь честь вас видеть».

«Если вы полагаете, что такая встреча необходима, то вот моя визитная карточка», сказал я, «завтра вечером я наверняка буду уже в Берлине».

Он вынул изо рта сигару и с довольным видом кивнул.

«Буду весьма вам признателен», выдохнул он вместе с дымом.

Он аккуратно вложил мою карточку в бумажник, после чего нам осталось только раскланяться, и он, молча попыхивая сигарой, покинул меня.

Я остался в комнате, смертельно усталый, ощущая себя расколотой надвое льдиной в ледяном потоке, двумя явственно различимыми в ночи пятнами, стремительно отдаляющимися друг от друга, и пока одна из моих половин напевала какое-то скупое победное песнопение, другая шептала совсем о другом, о позорном моем поражении, и пока одна, ковыряясь в памяти, размышляла, почему мне знакома эта отвратительная фигура и кого она мне напоминает, и раздражалась, не находя ключ к разгадке, другая моя половина уже размышляла о шансах бегства, детально представляя себе, как, добравшись до Анхальтского вокзала Берлина, я скроюсь в людском потоке, даже если за мной следят, и тут же пересяду на поезд, отправляющийся в Италию, однако я должен сказать и о том, что при этом было еще и мое третье я, которое весьма странным образом соединяло два первых, отдаляющихся друг от друга, и глаз этого третьего я представлял мне картину, которая воспроизводила, опять же, невольно открывшиеся мне воспоминания, вроде бы не имевшие отношения ни к чему: картину сада из моего детства, жаркий день в конце лета, когда я, бродя средь деревьев, заметил в наполненной водой чаше фонтана зеленую ящерку, захлебывающуюся в воде, из которой торчал лишь кончик ее головки с разинутой пастью, уши и открытые глазки ее были под водой, и она, беспрестанно дергая распростертыми лапками, никуда, ни вперед, ни назад, не могла продвинуться, и эта картина была, может быть, самым первым и самым ранним моим воспоминанием о мире; лето стояло сухое, я представлял себе, зачем она забралась туда, и, ошеломленный, не смея пошевелиться, глядел на нее, но глядел так, будто я был не просто свидетелем, а Господом Богом, способным решить, жить ей или не жить, и сама возможность такого решения привела меня такой в ужас, что я подумал уже, что лучше позволить ей утонуть, но потом, сложив ладони, я все-таки зачерпнул ее вместе с водой и с отвращением то ли от прикосновения к ней, то ли от бесповоротности совершенного действия швырнул ящерицу на траву; она лежала неподвижно, дышала, все ее красивое тело пульсировало от биения сердца, и эта картина, изумрудно-зеленая, искрящаяся от воды трава, неподвижная ящерица, не просто вспомнилась мне – я увидел ее, отчетливо, со всеми цветами, деталями, солнечным светом, так, будто я стоял сейчас в том давнем саду, а не в этой комнате.

Я и был той зеленой ящерицей, для которой подаренная ей жизнь, отсрочка от смерти, биение собственного сердца, воздух являются точно такой же, если не более глубокой, тайной, как то, что она ощущала, захлебываясь в воде.

И я не заметил, когда я сел, углубившись в созерцание этой картины; я уже не стоял, а на чем-то сидел, и сквозь мои прижатые к лицу пальцы капали слезы.

А за плачем моим словно бы наблюдал тот давний маленький мальчик, испуганными сухими глазами смотрел на все, что позднее произошло с ним, и нелепо повторял один и тот же вопрос: почему, кто этого хотел, кто так сделал, почему, почему.

Казалось, он уже и тогда вечно повторял этот глупый вопрос, но и сегодня он был не способен на большее.

Я оплакивал не любезного друга, не Юлленборга, этого веселого молодого красавца, которым я с завистью восторгался даже и в смерти, ведь он, как бы ни завершилась его жизнь, своей единственной постыдной и все-таки восхитительной фотографией успел рассказать нам больше, чем я, при всех своих муках, борениях и сомнениях, способен был рассказать неловко следующими друг за другом словами, да, я ему завидовал! и само собой разумеется, что за те два месяца, проведенных в без