Книга воспоминаний — страница 153 из 174

Когда человек вынужден бояться собственных мыслей, потому что боится мыслей других людей, он пытается заменить свои очевидно опасные мысли чужими мыслями. Однако никто не способен думать чужим умом, ведь возникающие таким образом мысли – не более чем рожденные в его голове догадки о том, что могут думать о тех же вещах другие. И поэтому получается, что в своем мышлении он должен не просто стирать предательские следы того, что он не только мыслит, но и пытается предположить, что думают о том же самом другие, подменяя полученные таким способом результаты; сверх того он должен еще и подавлять в себе неуверенность, возникающую оттого, что вся эта подмена мыслей основана всего лишь на предположениях. И если человек вынужден достаточно долго заставлять свой мозг играть в эту игру, то, возможно, он и узнает многое о механизмах мышления, но велика опасность того, что он больше не сможет отличать свои оценки и констатации от предположений.

Прошло примерно полтора часа. Когда прозвучала моя фамилия, меня это застигло врасплох. И все-таки я обрадовался, что можно наконец-то вскочить и куда-то отправиться. Клемент в это время забросил в рот очередной леденец. Швейцар стоял в открытых дверях. А Клемент, покатав леденец кончиком языка, с громким причмокиванием заявил, что «уж ты, Шоми Тот, их точно не заинтересуешь». Его замечание меня сразило. Оно как бы подразумевало, что к страшному преступлению, о котором ему, конечно, известно, я не могу иметь никакого отношения. Но тон сожаления, которым он это сказал, давал мне понять, что он меня не оправдывает. Не оправдывает даже при том, что было в нем, этом тоне, и некое заговорщицкое одобрение, подбадривание, адресованное круглому отличнику. Он в пух и прах разбил систему предположений, которую я выстраивал полтора часа. Я чувствовал себя примерно так же, как когда медсестра в больнице просто по доброте своей вспомнила о моей матери. На руинах этой оборонительной системы мне не за что было зацепиться, высказать новые догадки. Да и времени не осталось, чтобы просчитать новые варианты в свете того, что только что сообщил Клемент. Но ноги несли меня достаточно уверенно. Как спасающегося бегством зверя через единственный оставшийся свободным проход – прямо в западню.

Мы прошли через пустую учительскую, и когда швейцар распахнул передо мной дверь в просторный кабинет директора, я онемел от убийственного изумления. Заточенное, как бритва, лезвие гильотины отрубило мне голову. Я умер. Но глаза остались открытыми, и, выглянув из заполненной опилками корзины, я увидел, что, собственно, ничего ужасного здесь не происходит – все ярко и празднично, мирно и весело. Завтрак на пленере. Пикник на склоне холма. Холостяцкая вечеринка с ароматом прекрасных сигар.

В тот момент, когда я вошел, ко мне обратились по-русски.

Дверь учительской за моей спиной закрылась, а двустворчатые, темного дерева и с изящной резьбой двери директорской квартиры, что примыкала к кабинету, были распахнуты настежь, открывая анфиладу из четырех обставленных богатой тяжелой мебелью и устланных толстыми коврами комнат. Много позже я имел возможность познакомиться с полотнами придворного венского живописца Ханса Макарта – так вот, все его интерьеры, заполненные драпировками, статуями, комнатными растениями, перенасыщенные бордовыми и коричневыми красками, всегда напоминали мне об этом невероятном мгновении. От Ливии, дочери швейцара, мы знали, что прежний директор, уволенный, а затем депортированный из столицы, вынужден был оставить в квартире все свое имущество. В самой дальней комнате на ковре играли две девчушки – дочери нынешнего директора. Комнаты были залиты ярким светом купающегося в снегу утреннего солнца, в лучах которого передо мной промелькнула стройная фигура жены директора. Где-то едва слышно звучало радио, передавая какую-то приятную музыку.

Из-под сени широколистных, внушительного вида филодендронов и пальм молодой и веселоглазый мужчина, сидевший за резным письменным столом, спросил у меня, как дела. По его внешности и интонации я сразу понял, что он обращается ко мне на своем родном языке. Прочие господа в самых комфортных позах расположились на стульях и в креслах, сдвинутых с их привычных мест. Сам директор, как бы подчеркивая, что он не из этой компании, стоял с принужденной улыбочкой на лице, привалившись спиной к теплой изразцовой печи. Окутанные мягкими волнами дыма мужчины держали в руках бокалы, уписывали бутерброды, помешивали в чашечках кофе, курили. Во все этой сцене не было бы ничего официального, если бы на столе, на буфете и даже у ножек кресел не валялись подозрительные своей инородностью и этим опасные листы бумаги.

На вопрос я ответил всего одним русским словом, я даже помню, что впервые встретил его в каком-то рассказе Толстого. Короче, вместо того чтобы ответить «спасибо, хорошо», я сказал: «Превосходно». На что некоторые рассмеялись.

Вот это молодец, находчивый парень, сказал тот, что обратился ко мне с вопросом. Подойди-ка поближе, давай побеседуем.

У стола стоял стул с жесткой высокой спинкой, на который мне было предложено сесть. Таким образом, все другие оказались у меня за спиной.

Я не знал, что последует дальше. Не знал, что это был за экзамен. Но даже пребывая в полном неведении, я легко, без запинки отвечал на задаваемые мне вопросы и чувствовал, что я на верном пути. Даже не зная, куда этот путь меня приведет. Потом вдруг воцарилась напряженная тишина. Напряженной ее делало их удовлетворение.

Когда я уже сидел, веселоглазый русский спросил у меня, идет ли сегодня снег.

Я ответил, что сегодня погода ясная, а вот вчера действительно выпало много снега.

Потом он спросил, как я учусь, довольно кивнул, услышав ответ, и поинтересовался, кем я хочу стать.

Военным, без колебаний ответил я.

Замечательно, воскликнул русский, отшвырнул стул и, обойдя письменный стол, остановился напротив меня. Это наш человек, крикнул он, обращаясь к другим, потом обхватил мое лицо ладонями и велел мне смеяться. Мол, хочу посмотреть, умеешь ли ты веселиться.

Я попытался. Но, видимо, у меня получилось не очень, потому что он отпустил меня и спросил, говорит ли кто-то в моей семье по-русски, кто так хорошо научил меня их языку.

Я сказал, что русским владел мой отец, и тут же осекся, поняв, что не должен был этого говорить.

Твой отец? Он посмотрел на меня вопросительно.

Да, сказал я, только я его никогда не видел. Я учился по книгам.

Он подумал, что не так понял меня, и изумленно переспросил, что значит не видел.

Все моя решимость, все притворство и все надежды застряли в горле. Я все еще пробовал хотя бы улыбаться. Он умер, сказал я, с трудом сдерживая слезы.

За моей спиной в тишине послышалось какое-то движение, шелестела бумага; кто-то, видно, листал тетрадь или книгу; послышались приближающиеся шаги, но обернуться я не посмел, хотя русский смотрел на того, кто стоял за моей спиной.

Рядом с нами остановился директор с раскрытым классным журналом в руках и пальцем указал на что-то, что он, видимо, только что уже показал другим. В черных прямоугольниках против фамилий учеников красными буквами было вписано социальное происхождение.

Русский, бегло взглянув на журнал, вернулся к столу, сел и отчаянным жестом разочарованного влюбленного закрыл руками лицо. Ну что ему теперь со мной делать, спросил он.

Я молчал.

Потом более громко и чуть ли не грубо он повторил свой вопрос по-венгерски.

Не знаю, тихо сказал я.

Ты думаешь, ты достоин того, чтобы говорить по-русски, спросил он опять на родном языке.

И от этого мне показалось, что еще не все потеряно, мне хотелось вернуть его благосклонность.

Да, по-русски пролепетал я.

Можешь идти, сказал он.

Не прошло и получаса после их отъезда, как по школе распространился слух, что выдержавшие экзамен этой зимой поедут на отдых в Сочи. Еще никогда не встречал я каникулы в столь подавленном настроении. Это жалкое «да», которое я выдавил из себя, почему-то запомнилось мне как сказанное довольно решительно и по-военному. Свой голос мне хотелось слышать их ушами, хотелось быть уверенным в своем успехе, только тогда я смог бы забыть о своем предательстве. Ни о каком зимнем отдыхе я не мечтал, да и вероятность такой поездки с течением дней становилась все призрачней. Но Према я избегал. И не хотел больше играть с ним ни в какие игры.

Утром тридцать первого декабря меня вызвали в школу. За нами послали отца Ливии. Перед учительской нас было шестеро, три смертельно бледных девчонки и трое храбрящихся мальчишек. Разговаривать друг с другом никто не осмеливался. Директор снова встретил нас в обществе незнакомого мужчины и обратился к нам с небольшой речью. Он старался придать голосу соответствующую случаю торжественность и растроганность. Нашей школе, сказал он, выпала неслыханная честь. По случаю Нового года от имени пионеров и всей венгерской учащейся молодежи мы сможем приветствовать в его резиденции вождя и мудрого учителя нашего народа товарища Матяша Ракоши. О деталях нам рассказал незнакомец. Он объяснил, как все будет происходить, как нам вести себя и как отвечать на возможные вопросы. Главное правило, просветил он нас, заключается в том, чтобы не сказать ничего, что могло бы опечалить хозяина. Ведь нам хорошо известно учение Золтана Кодая. Во время пения следует улыбаться. Пусть это будет вторым главным правилом, которому мы должны следовать. После поздравления нас угостят какао со взбитыми сливками и сдобной булкой. А если супруга товарища Ракоши любезно спросит нас, не хотим ли еще, мы должны вежливо отказаться, ибо посещение должно продлиться не дольше двадцати минут. Майя Прихода должна была произнести поздравление по-венгерски, а я по-русски. Он передал нам текст, который к утру нам следовало выучить наизусть, так, чтобы от зубов отскакивал. До окончания нашей миссии о ней не должна знать ни одна душа, и показывать кому-либо этот текст он настоятельно не рекомендует. Букеты, а также дальнейшие инструкции мы получим утром у шлагбаума на улице Лорант.