Книга воспоминаний — страница 16 из 174

разумеется, против этого восставали, рисуя для собственного утешения несуществующие огни, как бы порвав со мной, не желая смиряться с тем состоянием, что по моему принуждению им надо куда-то смотреть, хотя видеть там совершенно нечего, и не только изображали мне светящиеся круги, искрящиеся лучи и точки, но иногда освещали для меня весь пейзаж, и я, словно сквозь узкую щель, видел перед собой облака, мчащиеся над пенящимся бушующим морем, видел волны, обрушивающиеся на дамбу, чтобы через мгновение все опять погрузилось в кромешную темноту и я понял, что этот прекрасный образ был не более чем мираж, хотя бы уже потому, что зрелище это нельзя было объяснить никаким естественным источником света, его не освещала луна, луны в этих картинах не было, и все же под влиянием этих призрачных, вызывавших в душе некий восторг картин я мог верить, что каким-то мне не понятным образом ощущаю перед собою путь; хотя фактически никакого пути, тропинки передо мною не было, ноги натыкались на камни, я спотыкался, скользил.

Я думаю, к тому времени я уже потерял все то, что принято называть естественным ощущением времени и пространства, – возможно, из-за капризного ветра, непостижимой темноты и усыпляюще размеренного при всей величественности бушевания моря, которые, словно сильный наркотик, совершенно меня одурманили, и если бы я сказал, что весь обратился в слух, то выражение это было бы абсолютно точным, ибо все прочие способы восприятия стали, в сущности, бесполезными, как некое странное ночное животное, я вынужден был полагаться только на слух; я слышал, как рокотала бездна, то был не рокот воды и не рокот земли, шум был не угрожающий, но и не равнодушный, и как ни романтично это прозвучит, осмелюсь сказать, что из глубины до меня доносилось монотонное бормотание бесконечности, голос, не схожий ни с какими другими и ни с чем другим, кроме глубины, не ассоциировавшийся, но где была та глубина, глубиной чего она была, решить было невозможно, казалось, она присутствовала повсюду, и на воде, и высоко в воздухе, и на дне морском, и звучание ее заполняло собою все, надо всем царило, все делало частью бездны – пока не стал различим медленно нарастающий гул, словно где-то совсем далеко пришла в движение грубая неуклюжая масса, силящаяся вырваться на свободу, бунтующая против зловеще спокойного рокота бесконечности, гул был все ближе, неспешный и все же мощный, и внезапно достиг своего апогея в таком триумфальном грохоте, что заглушил голос бездны, поднялся удовлетворенно над ним, достиг цели, одержал верх, на мгновение заглушил, чтобы в следующее мгновенье все, что только что представлялось силой, массой, натиском и, наконец, триумфом, с неприятным хлопком разбилось о прибрежные камни, и снова послышались рокот, словно на власть его никто и не покушался, и зловеще капризное завывание ветра, его свист, шепот, визг; я даже не могу сказать, когда, собственно, и каким же образом произошла эта перемена, которая состояла не только в том, что дамба заметно сузилась и волны просто перехлестывали через нее, но главным образом в том, что это достаточно очевидное изменение обстановки я осознал лишь значительно позже, чем оно случилось, да и то осознал как-то безответственно, словно это меня вовсе не касалось, меня не особенно беспокоило даже то обстоятельство, что ботинки и брюки мои намокли, пальто тоже пасовало перед водой; я настолько отдался звучанию темноты, что мало-помалу в нем растворились даже те фантазии и воспоминания, которыми я развлекал себя в начале прогулки; таким образом, то, что можно назвать инстинктом самозащиты, функционировало не в полном объеме, ситуация чем-то напоминала ту, когда человек, очнувшись от кошмарного сна, сучит ногами, машет руками, кричит, вместо того чтобы вспомнить момент, предшествовавший засыпанию, понять, что переживаемое им сейчас в таких муках – это реальность сна, но напомнить себе об этом он не в состоянии именно потому, что еще не проснулся; точно так же пытался защититься и я, но способ защиты, естественно, искал в тех пределах, которые были очерчены ситуацией: я тщетно пытался укрыться среди камней, беспомощно спотыкался, скользил, пробирался на ощупь – вода настигала меня, и я, конечно, не вспоминал о том, что началось все это с приятной вечерней прогулки, которая давно уже перестала быть таковой.

Потом что-то коснулось моего лица.

Было все так же темно, тишина закончилась, закончилось нечто, чего я не мог себе объяснять, и когда что-то снова коснулось моего лица, я понял, что это вода; холодная, но не сказать чтобы неприятная; я знал, что она должна о чем-то напомнить мне, чего я никак не могу, не в состоянии вспомнить, хотя слышу, вновь слышу тот голос, и, стало быть, протекло какое-то время, протекло, но ничего не изменило – вокруг темнота, ночь, вода; так ведь и правда тогда была ночь!

Я наконец-то понял, что лежу на камнях.

НА ЛАДОНИ У ГОСПОДА

И все-таки появление Хелены все разрешило, точнее сказать, в те бесподобные мгновенья зловещее наше будущее вновь представилось мне восхитительным.

Когда поздним утром следующего дня, еще неумытый, небритый и неодетый, еще не до конца проснувшийся, я стоял у письменного стола и задумчиво почесывал щетинистый подбородок, не в силах начать этот день, впоследствии оказавшийся судьбоносным, стоял, полный переживаний, ведь хотя после изнурительных прощальных визитов, занявших весь вечер, я спал глубоким, без сновидений, тяжелым и беспробудным сном, как человек, во всех отношениях безупречно выполнивший свой долг, в действительности этот мертвецкий сон был как раз прямым следствием моей новой лжи и вынужденного смирения с неразрешимостью моей жизни, и поэтому после пробуждения отдохнувшая и окрепшая моя совесть вернулась на круги своя и тревожила и саднила еще сильнее, а тут еще треволнения, связанные с предстоящей поездкой, состояние радостного ожидания, заставляющее нас верить, что от одной только перемены мест исчезнет из жизни все надоевшее, досадное, угнетающее или неразрешимое; в прихожей уже дожидался носильщика мой багаж, оставалось только собрать записки и книги, необходимые для задуманной мною работы, и уложить их в черный лаковый саквояж, который открытым стоял на ковре посередине комнаты, но так как поезд мой отправлялся вечером, для этой во многих отношениях щекотливой работы времени оставалось достаточно, и, не желая перегружать себя неприятными ощущениями, я не спешил сконцентрироваться на этом занятии, позволив мыслям вольно поблуждать еще какое-то время; именно в этот момент в дверь моей комнаты весьма своеобразным стуком постучала моя пожилая хозяйка, славная фрау Хюбнер, и тут же по своему обыкновению, не дожидаясь разрешения войти, распахнула дверь; ничего необычного в этом, право же, не было, я считал своим небывалым педагогическим достижением уже то, что, когда возникала безотлагательная необходимость что-то сообщить мне, она не врывалась без стука, но объяснить ей, что прежде чем войти в комнату, даже если я эту комнату у нее снимаю, приличествует не только постучать в дверь, но непременно дождаться ответа, я был не в состоянии, «ну а что может барин делать? когда я знаю, что барин один, ну что?» – недоуменно вылупив свои глазки и оглаживая передник на большом тугом животе, сказала она, когда я в самой деликатной форме впервые донес до нее свою просьбу, но поскольку во всем остальном, за исключением неспособности уяснить себе эту мелочь, она была обязательна и мила, эта ее привычка не столько злила меня, сколько потешала; однако на этот раз даже при самом благожелательном отношении ее удары в дверь никак нельзя было назвать стуком, она колотила в нее кулаками, после чего, словно от ураганного порыва ветра, дверь распахнулась, «к вам какая-то барышня, под вуалью, к вам барышня!» – задыхаясь прошептала она, что, несмотря на внушительные размеры прихожей, наверняка слышала и посетительница, ибо, само собой разумеется, фрау Хюбнер не потрудилась закрыть за собою дверь, «к вам барышня, я так полагаю, что это ваша невеста!»

«Извольте просить ее, фрау Хюбнер!» – пытаясь как-то смягчить своей вежливостью ее невоспитанность, сказал я сдержанно и несколько громче необходимого, чтобы слышно было в прихожей, хотя в данный момент внешний вид вовсе не позволял мне принимать каких бы то ни было посетителей, тем паче женщин; я терялся в догадках, кто мог явиться ко мне в столь неуместно ранний для визитов час, выдвинув сразу несколько, крайне тревожных предположений, на мгновение даже мелькнула мысль, удержавшая меня от того, чтобы лично поспешить навстречу гостье, а не посланница ли это моего отеческого друга, ставшего моим заклятым врагом, которая прячет в элегантной меховой муфте револьвер, чтобы привести в исполнение его нешуточное обещание физически устранить меня, иными словами убить; «даже мода работает на нас», со смехом сказал как-то мой друг, когда женщины начали носить муфты, что действительно намного повышало шансы террористов на успех, а я знал по опыту, что вокруг него всегда крутилось достаточно дамочек для того, чтобы отыскать среди них одну, готовую ради него на все; а может, это была и не женщина, а один из его подручных, переодетый в дамское платье, – эти предположения при всей фантастичности были вполне правдоподобны, ведь, зная доступные моему другу Клаусу Динстенвегу средства, я не мог не принять всерьез его вполне обдуманную угрозу, да и как я мог от нее отмахнуться, ежели, как он был уверен, я был свидетелем его тайн, чреватых для него неприятностями, и потенциальным предателем его дела, «ты должен умереть, мы выждем! и в нужный момент объявимся», говорилось в его письме, написанном чужой рукой, так что я больше был удивлен тем, почему он еще не привел приговор в исполнение, почему решил сделать это теперь, и предположил даже, что, может, мучительная для меня отсрочка была частью наказания, которое он хотел осуществить, уже полностью усыпив мои страхи и подозрения, когда я поверю уже, что он наконец отпустил меня, как бывает с преследуемым животным, когда оно в надежде на спасение бросается из чистого поля в лес, не замечая, что из листвы выглядывают стволы, и неудивительно, что зверь не может понять, почему это происходит сейчас, именно этим мирным осенним утром; доверчивость – вот что делает столь ужасным его конец, который в других обстоятельствах оно, возможно, приняло бы равнодушно; точно так же и мне в течение нескольких месяцев казалось, что меня уже укрывает листва, что я не так беззащитен, потому что, сменив несколько квартир, надеялся, что я уже вне его досягаемости и что скоро он, как водится, обо мне забудет, и действительно, последнее время он не давал о себе знать, не присылал писем, а тем временем помолвка не только дала мне эмоциональное облегчение, но и позволила вернуться к тому трезвому и добропорядочному образу жизни, с которым несколько лет назад я порвал как раз под влиянием нашей страстной дружбы; но теперь мысль о нем так меня взволновала, что я вынужден был ухватиться за спинку кресла, однажды сказанные мною слова нельзя было вычеркнуть из памяти, да я и не испытывал особого желания забыть их, делать вид, будто мое прошлое мне не принадлежит, было не в моих привычках, и если мне предстоит умереть, то пусть это произойдет сейчас, сию же минуту, я к этому готов; но фрау