Книга воспоминаний — страница 160 из 174

дних слов.

Оказаться за порогом школы еще до полудня да еще без портфеля само по себе было ощущением полубезумным. Ты свободен. Но все же впопыхах запихнутый в парту портфель привязывает тебя к месту вечного рабства. Ты – игрушка капризной судьбы. Тебе кажется, будто эта пульсирующая в привычном предполуденном ритме жизнь принадлежит тебе на равных правах с остальными. Я был одурманен и в то же время кипел от злости. И все-таки ощущение свободы задыхалось на коротком поводке. Только на улице Варошкути, у остановки зубчатой железной дороги, я, ковыряясь в кармане в поисках мелочи, осознал, к чему я готовлюсь. Да, домой идти не имело смысла. Мать, которая служила машинисткой во внешнеторговой фирме, где переписывала иностранные тексты, пугать этим поворотом мне ничуть не хотелось. Не успела душа моя уйти в пятки от моей затеи, как я уже был в вагоне.

Я ехал к бывшему другу и боевому товарищу моего отца полковнику Элемеру Ямбору. Прямиком в Министерство обороны. На трамвай денег уже не осталось, так что дальше я ехал зайцем. На квартире у него мы были всего однажды, он у нас – никогда, и все же мать была убеждена, что отправителем регулярных, раз в месяц, денежных переводов мог быть только он. На Рождество, Пасху и день рождения в сопровождении коротенького письма я получал от него подарки, за которые всякий раз должен был столь же кратким письмом вежливо благодарить его. Темно-синий матросский бушлат с золочеными пуговицами, который так трогательно описывает мой друг, тоже достался мне от него. Мать даже не исключала, что именно благодаря его закулисному вмешательству нам удалось избежать депортации из столицы. Позднее, после жуткой трагедии, сложилось так, что мы смогли за эту заботу отблагодарить его семью. В конце ноября тысяча девятьсот пятьдесят шестого он был арестован и следующей весной казнен. Его вдова потеряла работу и должна была одна воспитывать двух дочерей примерно моего возраста.

Дежурный у входа сказал, что товарищ полковник в данный момент недоступен. Часа полтора я бродил вокруг здания. На улице Микши Фалка был зоомагазин с птичьими клетками и аквариумами в витрине. Я глазел на рыбок, постоянно возвращающихся к стеклянной стенке. Они разевают рты и ухватывают ими что-то невидимое. Чуть дальше, на этой же улице, я заметил, как из подворотни со слезами выбежала коротко стриженная девчонка. Она неслась как угорелая, словно от кого-то спасаясь, потом неожиданно замерла на месте и обернулась. Заметив мой любопытствующий взгляд, она разревелась, словно только и ожидала моего сочувствия. Я уже думал, что она вот-вот бросится в мои объятия, но она побежала обратно и скрылась в подворотне. Какое-то время я ждал, не появится ли она вновь. Потом двинулся к Парламенту. Площадь была пустынна. С подобающего расстояния я наблюдал за происходящим у ворот правого крыла. Время от времени к ним подкатывали черные лимузины, перед которыми ворота тут же открывались. Кто-то садился в автомобиль, и сверкающий хромом мираж величественно растворялся в полуденном свете. Никто не приезжал, все уезжали. Я решил, что прошло уже достаточно времени. Охранник встретил меня раздраженно, но все же куда-то позвонил. Прикрывая ладонью и рот, и трубку, он на сей раз не только назвал мою фамилию, но и добавил с коротким смешком: настырный мальчишка. Он разговаривал с женщиной, я почувствовал это по его голосу. Мне разрешили пройти в фойе, усадили в кресло. Пока я ждал, меня беспокоила только одна мысль: что будет с моим портфелем, если мне не удастся вернуться до конца занятий.

Было, наверное, уже четыре часа, когда я наконец попал к другу моего отца. Служитель проводил меня на пятый этаж, и в ярко освещенном коридоре я увидел идущего навстречу мне полковника. Он положил тяжелые руки мне на плечи и внимательно посмотрел мне в лицо, словно желая удостовериться, что меня сюда привела не трагедия, потом провел в большой кабинет, где, наверное, только что завершилось какое-то оперативное совещание. Об этом свидетельствовали скатанные карты, повисший в воздухе густой дым, пустые кофейные чашки, стаканы и полные окурков пепельницы на длинном, покрытом стеклом столе. Он предложил мне сесть и, обогнув стол, удобно расположился напротив меня. Продолжая молчать, закурил сигарету. Я тоже не спешил с объяснениями. Он был лыс, коренаст, с седой порослью на крепких руках. Я видел, что не только табачный дым заставляет его улыбчиво щуриться – он был явно доволен тем впечатлением, которое я произвел на него своей внешностью. Как и многие взрослые, он заговорил со мной в благодушно шутливом тоне. Ну, рассказывай, чего натворил, сказал он.

После того как я все рассказал, он звякнул по столу черным камнем перстня. И сказал, что школа определенно направит мое заявление по инстанции. Это он обещает. Что, конечно, не означает, что меня обязательно примут. Да, мое решение он уважает, но что касается результатов, то он со своей стороны не может сказать ничего утешительного. И независимо от того, примут меня или нет, он считает, что с этого времени я должен полагаться исключительно на себя.

Он загасил сигарету и встал. Обогнул стол и, поскольку тем временем я тоже поднялся, опять положил мне руки на плечи, в чем на этот раз действительно не было ничего ободрительного. Я должен исходить из этого, и не только потому, что его возможности весьма ограниченны, но и потому, что человек, не научившийся распоряжаться своими возможностями, не сможет правильно оценить свое положение. То же самое, уверен он, сказал бы и мой отец. Он говорил негромко. И лежавшими у меня на плечах руками направлял меня к выходу.

Месяц спустя безо всякой мотивировки в приеме мне было отказано.

По всей вероятности, на упорные расспросы моего друга я столь же упорно ограничивался лаконичными ответами. Возможно, потому он и пришел к заключению о какой-то борьбе вокруг моего поступления. Я знаю, что он боялся меня потерять. И надеялся, что мои надежды не сбудутся, и тогда не исключено, что мы попадем с ним в одну гимназию. Но меня это так же не волновало, как его не волновали мои желания. На самом деле никакой борьбы не было. Мать так вообще была счастлива. Прем смирился, он решил стать автомехаником. И я остался один на один со своим безумием и безмерно гневался на друга моего отца. Я не мог понять, почему он не помогает мне. Точно так же ребенок, вечно жаждущий шоколада, не понимает, почему взрослые не лопают его с утра до вечера, имея возможность купить его. Я сделал прямо противоположное тому, что он по-отечески мне посоветовал. Вернее сказать, в ярости своей сделал то, от чего он предостерегал меня.

Я написал, точнее, отстучал на машинке письмо президенту страны Иштвану Доби. Копию его я уничтожил не так давно, когда заметил, что жена роется в моих бумагах. Чувство стыда не позволяет мне дословно цитировать слова потерявшего человеческое достоинство ребенка. А писал я о том, как перевернула всю мою жизнь возможность лично познакомиться с товарищем Ракоши, а в лице его супруги – с советским человеком. В нашей семье, продолжал я, любовь к советскому человеку была в традиции, поэтому я и сам, последовав примеру отца, выучил русский язык. Так я перешел к более щекотливой теме. Я признался, что мой отец вынужден был принимать участие в несправедливой войне против советских людей, но просил принять во внимание его последовательную антигерманскую позицию. Наконец, я дал клятвенное обещание посвятить свою жизнь тому, чтобы исправить его ошибку. Своим словам я хотел придать документальную достоверность. И совершил самый подлый в своей жизни поступок. Приложил к письму четыре тетради с клетчатыми обложками – фронтовые дневники моего отца.

Я мало что понимаю в опере и еще меньше разбираюсь в балете. Вид поющих и танцующих на сцене людей изумляет меня и в то же время отталкивает. Они демонстрируют нечто такое, что нормальному взрослому человеку на людях показывать и в голову не придет. И я как ребенок всегда изумляюсь, что эти люди все же способны на такое бесстыдство. Голоса, тела, перезрелая пышность декораций и всей оперной архитектуры настолько отталкивают меня, что переступить порог театра для меня всегда тяжкое испытание. Мне кажется, будто меня посадили в пудреницу и пичкают леденцами. Стоит только подняться занавесу, как у меня начинает сосать под ложечкой, мне хочется поскорей закрыть глаза, я даже не замечаю, как задремываю под рев музыки. В довершение всего в тот ноябрьский вечер нам достались места не где-нибудь, а в непосредственной близости от огромной царской ложи.

Я не знаю, как принято ставить эту оперу, но на том спектакле за поднявшимся при первых звуках увертюры занавесом обнаружился второй занавес. Серебристый шелк, тонкий, как золотистая дымка, муслин, графитно-серый тюль, грубая мешковина – и все это мягко наслоено друг на друга вперемежку со схваченными огромными черными стежками грязными тряпками. Пока оркестранты прилежно исполняли вступление, эти слои, в размеренном, не стыкующемся с музыкой ритме, колыхались у нас на глазах, подергивались, смещались один за другим до тех пор, пока не проступили декорации Красной площади, где плясала толпа с дымящими факелами, полыхающими свечами и раскачивающимися фонариками; и тут до нас наконец дошло, что этот второй занавес должен был означать нечто вроде медленно рассеивающегося утреннего тумана.

Из гостиницы нас доставили на двух огромных черных автомобилях, и хотя мне удалось сесть в одну машину с девушкой, уже во время этой короткой поездки я пожалел, что отправился вместе с ними. Кроме тайной, никак не выказываемой радости от новой встречи, поделиться нам с моим другом было нечем. Я был изнурен, да и рассеян из-за присутствия девушки. К тому же нас разделяло то, что все они, предварительно выпив, громко галдели, я же о выпивке только мечтал. Усилия, с которыми мы пытались скрыть друг от друга радость встречи, порождали в нас обоих некую неприятную напряженность. Что касается девушки, то за ней я мог в лучшем случае только наблюдать, но не мог к ней приблизиться. Она явно хотела дать мне понять, что я могу рассчитывать только на отказ и любое неосторожное движение с моей стороны натолкнется на такое сопротивление, что мне придется раз и навсегда забыть о ней. Что означало, что ей тоже не хочется от меня отказываться. Она еще не решила. Мы избегали смотреть друг на друга, но не могли избежать желания обменяться взглядами. И постоянно держали друг друга в напряжении. Когда она снимала пальто с меховым воротничком, я вежливо взял его – это единственное, что я мог себе позволить. Она поблагодарила меня с такой же ни к чему не обязывающей вежливостью. Напряженность была взаимной, так как мы оба пытались скрыть от других свой интерес друг к другу. Положение осложнялось тем, что всех четверых, а также сопровождавшую их переводчицу сплачивало не только предшествовавшее веселое возлияние, но и характерные для путешествующих совместно людей особые интимные отношения, которыми они дорожили. Я был среди них инородным телом.