Светловолосый молодой человек нисколько не удивился ее ответу.
Он навалился на стол, кивнул головой и долго смотрел на нее, а потом приглушенным и угрожающим голосом спросил, может ли Мария Штейн представить себе безумца, который взялся бы передать столь дерзкий ответ.
В весеннем небе ярко сияли звезды, потянуло прохладой.
Я знал, что должен наконец встать, она тоже встала, продолжая говорить; немного спустя я пересек ее комнату, она шла за мной, все так же не умолкая.
Я вышел в прихожую, она говорила, я открыл дверь, оглянулся, а она говорила и говорила, даже не понижая голоса.
Тогда я захлопнул дверь и бросился по длинной галерее к лестничной площадке, казалось, все еще слыша ее рассказ, сбежал по ступенькам и, вынырнув из подворотни, бросился по тропинке к железнодорожной насыпи, по которой, заложив вираж, с визгом промчался ярко освещенный пустой состав.
Было уже поздно.
Желтоватый свет уличных фонарей бросал мягкий радостный свет на всю эту белизну.
Отражая его, снег несколько высветлял небосвод, придавал ему желтоватый оттенок и ширь; звуки в этом мягком свечении делались глуше, а там, наверху, из-за тонких краев мрачно и тяжело бегущих снеговых туч то и дело показывала свой холодный лик луна.
В нашу квартиру на Вёртерплац я вернулся, должно быть, около полуночи.
Потопав ногами в гулкой подворотне, я сбил с обуви снег и поднялся наверх, не включая в парадном свет.
Как будто в любой, даже столь поздний час кто угодно мог потребовать у меня объяснения, а что, собственно, я здесь делаю.
Ощупав пальцами бородку ключа, я осторожно вставил его в замок.
Чтобы не разбудить его, если он уже спит.
Дверь с тихим щелчком закрылась за мной – вот и весь шум, который я произвел в темноте.
Осторожно, чтобы не скрипнул пол, почти беззвучно я прокрался до вешалки, когда он сказал мне из спальни, что еще не спит.
Мне показалось, что дверь спальни он оставил открытой не потому, что хотел меня видеть.
Но раз так случилось, то он не хотел прикидываться спящим, потому что такое притворство было бы оскорбительным для него самого.
Я повесил пальто и вошел.
Чувство, что я принес с собой свежесть снега и запах зимы, доставляло мне удовольствие.
Кровать неприятно скрипнула; я, ничего не видя в темноте, все же понял, что он подвинулся, чтобы освободить мне место.
И присел на краешек кровати.
Мы молчали, тем недобрым молчанием, вместо которого лучше было бы говорить – что угодно, о чем угодно.
Наконец, он нарушил это молчание и сказал хриплым голосом, что самым серьезным образом просит простить его за то, что ударил меня, что ему очень стыдно за это и он хотел бы мне все объяснить.
Я не хотел его объяснений, точнее, чувствовал, что не готов к ним, и потому спросил, как понравился ему спектакль.
Сказать, что понравился, он не может, как не может сказать и того, что совсем не понравился, скорее, он был никакой, ответил он.
А Тея?
Она играла неплохо, может быть, лучше всех, без энтузиазма откликнулся он, но даже она не вызвала в нем ни сочувствия, ни восторга, ни отвращения, короче сказать, ничего.
Я спросил, почему он сбежал.
Он не сбежал, он просто хотел домой.
Но почему он бросил меня, почему не дождался, спросил я его.
Потому что видел, что мы с ней нужны друг другу, и не хотел смущать нас своим присутствием.
Я просто не мог ее бросить, потому что они окончательно разошлись с Арно, объяснял я, сегодня утром он съехал с квартиры со всеми своими пожитками вплоть до последнего карандашика и носового платка, но я к этому отношения не имею.
Он молча лежал на кровати, и я тоже молчал, сидя рядом с ним в темноте.
И тогда, как будто он ничего не слышал из того, о чем я говорил, или не находил ничего нового в том немногом, что от меня услышал, как будто это была чужая жизнь, которая больше его не касалась, он продолжил с того, на чем я прервал его: он хотел бы мне кое-что рассказать, вещь, в общем, простую, но все-таки очень сложную, о которой он мне не может рассказывать здесь и поэтому предлагает мне прогуляться.
Прогуляться сейчас, сказал я, желая оттянуть разговор, в эту стужу?
Да, сейчас, сказал он.
Ночь была вовсе не холодной.
Мы неспешным, спокойным прогулочным шагом дошли с ним до Зенефельдерплац и там, где улица Фербеллинер выходит к Ционкирхсплац, пересекли безмолвную Шёнхаузер-аллее, потом свернули на Анкламерштрассе и продолжили нашу прогулку до Акерштрассе, где она и закончилась.
Во время наших ночных прогулок мы никогда не выбирали этот маршрут, поскольку он заканчивается у стены.
И пока мы шли, я разглядывал улицы, площади и дома отстраненным взглядом, словно все они были местом действия придуманной мной истории, а не собственной моей жизни.
Я похитил их у своей эпохи и вполне был доволен тем, что перенес награбленные сокровища в воображаемое мною прошлое, которое позволяло мне хоть чуть-чуть отдалиться от настоящего.
На этом отрезке улицы стена совпадает с кирпичной оградой старого кладбища, и за этой оградой, на заминированной и постоянно освещаемой прожекторами нейтральной полосе, высится остов выгоревшей во время войны Ферзёнунгскирхе – то есть церкви Примирения.
Это было необычайно красиво: луна просвечивала сквозь голые ребра башни, заглядывала в дуплистое чрево нефа и вяло поблескивала в кое-где уцелевших осколках цветного стекла круглых окон-розеток.
Это было красиво, необычайно красиво.
Два друга стояли рядом и смотрели на церковь и на луну.
Чуть поодаль от них шлепал по мокрому снегу пограничник.
Они видели, как он вышагивал – четыре шага вперед и четыре обратно; и он тоже их видел.
И все это было настолько странным, что я даже забыл, что Мельхиор собирался рассказать мне о чем-то, что не предвещало ничего хорошего.
Он мягко опустил руку мне на плечо, лицо его было освещено луной, желтыми уличными фонарями и яркими прожекторами, но они не отбрасывали теней, потому что снег отражал весь свет; вокруг нас был не свет, а скорее пронизанная многоцветным свечением темнота.
Короче, я решил бежать, тихо сказал он, все обговорено, и две трети цены, двенадцать тысяч марок, уже выплачены; и добавил, что последние полторы недели он ждет подтверждения.
Он ждет звонка, после которого он должен отправиться на прогулку, за ним будут следить, он должен увидеть курящего мужчину и, когда тот направится в его сторону, попросить у него прикурить, на что незнакомец ответит, что, к сожалению, не взял с собой зажигалку, но все же готов его выручить.
И какое же это везение, что, бросив нас, он помчался из театра домой, потому что именно в это время ему позвонили.
Вот почему он попросил у этого сумасшедшего пацана огня, но тогда же почувствовал что-то неладное, ведь никакого звонка перед этим не было, однако волнение сделало свое дело, и я должен понять, что в такой ситуации сдерживаться очень трудно, так все и случилось, и я не должен сердиться, что он ударил меня.
Я не помню, когда он убрал руку с моего плеча.
Но зачем говорить об этом именно здесь, прошептал я, пошли отсюда, почему здесь.
Часовой к нам не приближался, но после каждых четырех шагов он останавливался и смотрел на нас.
Пока что я у себя дома, сказал он в своей обычной знакомой манере.
Да, дома, повторил я за ним.
И все это он рассказал мне без малейшего страха, решив отступить от того, что он первоначально задумал.
Он не хотел бы оставить меня без каких-либо объяснений.
Кроме меня, он ни с кем не будет прощаться, ничего не возьмет из своей квартиры, завещание он написал, но, поскольку его имущество все равно будет конфисковано, да и бог с ним, завещание это останется скорее духовным, и он хочет, чтобы я ознакомился с ним только после его отъезда.
Может быть, он еще навестит свою мать, но и ей ничего не расскажет, и было бы хорошо, чтобы я, если это не слишком обременительно, поехал к ней вместе с ним, потому что тогда ему легче будет не проболтаться.
О дальнейших шагах его известят через три дня, и тогда уже не останется времени ни на что.
Так что лучше об этом рассказать сейчас.
Я точно не помню, когда, отвернувшись друг от друга, мы стали смотреть на луну, и я сказал, что меня он ни в каком отношении может не опасаться.
В последующие три дня я буду все делать так, как надо и как лучше ему.
И сказал зря, потому что это звучало как тихий упрек.
Мы замолчали.
Потом я сказал, что, конечно, не помню точной цитаты, но, если не ошибаюсь, Тацит писал о германцах, что у них есть поверье, что самыми счастливыми для рискованного начинания являются дни полнолуния.
Так то варвары, сказал он, и мы громко расхохотались.
И тогда, по обоюдно прерванному нашему движению, я вдруг понял, почему он хотел рассказать мне об этом именно у стены, на свету, на глазах и слуху бдительного часового и почему нам больше нельзя прикасаться друг к другу.
Я сказал, что лучше всего мне будет вернуться сейчас в Шёневайде.
Да, он тоже так думает, он позвонит мне, сказал он.
Снег на следующий день растаял, и погода установилась сухая и ясная, слегка ветреная, хотя по ночам столбик термометра опускался ниже нуля.
Я сидел в квартире Кюнертов, на втором этаже их дома на Штеффельбауэрштрассе и, оставив все двери открытыми, обдумывал самые безрассудные планы.
Последние часы третьей ночи мы провели с ним вместе, сидя в его квартире, как в каком-нибудь зале ожидания.
Ни ламп, ни свечей мы не зажигали; иногда он что-то говорил мне из своего кресла, иногда, из другого кресла, что-то говорил я.
На рассвете, в половине четвертого, телефон издал три звонка, а перед четвертым он должен был поднять трубку, но не говорить ничего, на что, как это было условлено, первым должен был повесить трубку человек на другом конце провода.
Ровно через пять минут телефон издал лишь один звонок, что означало, что все в порядке.