ся; Кальман Чузди, стоявший рядом с папиросой в зубах, щурясь от дыма, глянул на меня с таким видом, словно смотрел на какой-то странный и не слишком приятный предмет, но вместе с тем строго, готовый следить за каждым моим движением; его умные голубые глаза с белесыми ресницами хитро поблескивали на лоснящемся, белом, слегка одутловатом лице, руки были в карманах, он зашел в туалет только покурить и побыть с ними вместе, папиросу, я знал, он пустит по кругу, они всегда делились друг с другом; своим строгим внимательным взглядом он, казалось, оберегал друзей, этим оберегающим взглядом он как бы с особой силой подчеркивал их спаянность, давал мне понять, что то, что сказал Кристиан, в принципе мог бы сказать любой из них, согласие между ними полное, и когда дверь наконец с шумом захлопнулась и ко мне повернулся сначала Смодич, затем Прем, а Кристиан, не меняя позы, пристально посмотрел мне в глаза, я понял, что здесь что-то непременно должно случиться.
Фраза была произнесена, и не было никакого сомнения, к кому она относилась, ее нельзя было отменить, их ржание только подтвердило ее.
И если бы Кристиан не посмотрел мне в глаза, и если при этом он не стоял бы в этой неподражаемо бесстыжей позе, я, наверное, сделал бы вид, что ничего не видел и ничего не слышал, и, чувствуя себя от него защищенным, просто смочил бы под краном губку и, не глядя на них лишний раз, вышел из туалета, однако открытость и вызывающая невинность его взгляда показались таким эмоциональным насилием, что я не мог против него не восстать, хотя я этого вовсе и не хотел, этого требовало чувство самоуважения, которое, похоже, действовало во мне совершенно независимо от моей воли и моих намерений: «Что ты сказал?» – встретившись с ним глазами, тихо спросил я спокойным голосом, и это спокойствие так потрясло меня, что меня охватил страх, и я сразу почувствовал его в своем голосе, зазвучавшем громко и хрипло: «Кто должен подохнуть?»
Он не ответил, и от этого над нами повисла зловещая тишина, и в тишине этой мне даже почудилось, что я наконец одержал над ним верх, я подошел ближе, уверенно удерживая его взгляд своим, однако тут произошло нечто, к чему я должен был быть готов, если бы момент не сделал меня столь самоуверенным: совершенно внезапно между нами появилось лицо Према, он разделил нас самой очаровательной своей улыбкой, и, продолжая смотреть в лицо Кристиану, я вынужден был уже видеть и глаза Према навыкате, его губы, которые он сладострастно облизывал кончиком языка, и слышать голос, шептавший: «стукач поганый, а ты знаешь, какой хуй у коня? такой же большой, как у Чузди!», а Кальман Чузди, отвалившись от косяка, добавил, но уже громким и хриплым голосом: «хуй Према тебе на полдник!» – сказал он, и хотя в этот момент по всем неписаным правилам они должны были громко заржать, чтобы как-то смягчить агрессивность совместного выступления, никто из них не смеялся.
Тишина еще больше сгустилась, и казалось, что в глубине ее повис общий страх, который делал бессмысленной любую попытку ловко вмешаться, парализовал превосходящие силы, в какой-то мере подкреплял и вместе с тем делал еще более сомнительным мое превосходство, и в этой тишине, отвернувшись к стене, чтобы привести в порядок свое хозяйство, наконец-то заговорил Кристиан: «Могли бы немножко поделикатней», сказал он, что поразило их, наверное, даже более, чем меня, и воцарилось безрадостное молчание.
Не зная, что делать дальше, я вдруг ощутил в руке губку, и это было единственное, что могло мне сейчас помочь, шагнуть к крану и смочить губку, в конце концов, я ведь за этим сюда и пришел.
Но, обернувшись, я понял, что убедить их, что это была единственная причина, по которой я здесь появился, едва ли получится: все четверо, замерев на месте, смотрели на меня в упор.
Мне нужно было как-то отсюда выбраться, положить этому конец.
Прошло еще много времени, пока ноги донесли меня все же до двери, я открыл ее, но не успела она за мной захлопнуться, как Смодич, без особенной убежденности в голосе, прорычал мне вслед: «Смотри, как бы тебе не расквасили рожу!» – но за это я на него не обиделся, да и не испугался, так как знал, что и эта фраза должна была прозвучать.
Конечно, я не могу утверждать, что позднее, когда мы молча и действительно почти неподвижно стояли в спортивном зале, я думал только об этом и именно так, но это событие меня все-таки занимало, хотя было много всего, что отвлекало мое внимание, – воображаемый катафалк с гробом, неудобство стояния на одном месте, проглядывающая сквозь густо зарешеченные большие окна зимняя синева, в которой угадывалась уже весна, или тело покойника, которому одним движением вспарывают живот и грудь и извлекают из него внутренности, чтобы потом набить, чем, интересно? соломой, наверное, все же нельзя! обнаженное сердце, мягкие легкие, синюшные почки валялись на секционном столе посреди кишок, о чем думать мне было, опять-таки, неприятно, и все же мне доставляли радость и какое-то мрачное наслаждение мысли о том, о чем я не должен был и не хотел думать; попрание траурного этикета отвлекало меня от страха, который они во мне возбуждали, гораздо лучше, чем что бы то ни было; дело в том, что угрозы моих одноклассников все-таки возымели действие, и когда уже думалось, что все благополучно забыто, перед моими глазами вдруг возникла совершенно незначительная деталь, зеленая стена туалета, табачный дым, и ужас вернулся, а когда человек охвачен страхом и трепетом, то пытается идентифицировать страх с чем-то конкретным, так, я, например, представлял, что меня где-то подкараулят и изобьют, я боялся побоев, превосходящей силы и поражения, хотя мое посрамление и фиаско можно было и без того считать уже фактом свершившимся; в течение нескольких дней я думал о способах самозащиты, в спортзале Прем стоял прямо передо мной, Кальман Чузди – у меня за спиной чуть справа, но я чувствовал и присутствие двух других, стоявших рядом друг с другом в самом заднем ряду, короче, я был в окружении, но в данный момент и они не могли шевельнуться, так что при полной моей беспомощности эта вынужденная неподвижность казалась защитой или, во всяком случае, благодатной отсрочкой, тем не менее взгляд мой то и дело невольно останавливался на шее Према, словно я опасался, что он вдруг развернется и врежет мне по лицу, и это будет сигнал, по которому остальные набросятся на меня.
Уже и по этой причине я не мог забыть тот момент, когда я почувствовал, что на меня смотрят; незабываемым его сделал страх.
Точнее сказать, я не знаю, как в точности это произошло, ведь ощущение, что на нас кто-то смотрит, или говорит, или просто думает о нас, относится к ощущениям самым загадочным и необъяснимым, и мы, не успев ничего осознать, оборачиваемся в направлении источника этого внимания и только потом понимаем, почему посмотрели туда, – потому что почувствовали, однако вопрос остается вопросом, что мы почувствовали? похоже, что наши органы чувств действуют гораздо более тонко и естественно, чем сознание, или, более точно, наш разум может осваивать, всегда, разумеется, с опозданием и по этой причине неравномерно и неуверенно, только те материю и энергию, которые поставляют ему наши чувства, но и сверх того еще остается вопрос, что же это за сила, энергия или материя, которая, преодолевая даже весьма внушительные расстояния, способна оповещать наши органы чувств о чувствах других людей, и что это за сигналы, которые мы способны посылать и воспринимать безо всякого осознанного намерения? ведь при этом, как нам кажется, мы ничего не делаем, просто смотрим на другого человека, думаем о нем или еле слышно роняем небрежное замечание, и все-таки воздух вдруг чем-то полнится, утрачивает свою нейтральность, передает отчетливые сообщения, будь то дружественные или враждебные, и до нас, без каких-либо осознанных наших усилий, может дойти самая сложная информация; я даже не думаю, что она хотела привлечь к себе мое внимание, такое в этот момент трудно было себе представить по многим причинам, поэтому ее взгляд был столь же неосознанным, как и то, что я повернулся к ней, две неосознанности глядели в упор друг на друга, обнаженно, беззащитно и с нескрываемой ненасытностью, хотя в эту минуту нам, конечно же, следовало контролировать каждое свое движение, наши учителя на сцене в связи с исключительностью траурного момента и сами стояли не шелохнувшись, не делали нам привычных своих замечаний, то есть не орали: «Что там за шорохи сзади!» или «Эй, щенок, прекрати вертеться, не то я врежу тебе так, что на соплях прокатишься!» – подобного рода предупреждения они были вынуждены заменить взглядами, что, естественно, делало тишину в зале гораздо более страшной и напряженной, чем если бы они грубо орали; подергиванием бровей или едва уловимым кивком они давали нам знать, что ни одно нарушение дисциплины, ни одно заметное шевеление, ни один смешок не останутся без последствий, все будет должным образом учтено; а ведь она была одной из самых неприметных в школе девчонок, никогда и ничем не привлекала к себе внимание и, будучи слишком робкой, запуганной и, что главное, целомудренной, никогда не рискнула бы нарушить порядок или какие-то правила, поэтому невозможно было представить, чтобы она, может быть, ради развлечения, решила пофлиртовать со мной, я просто не мог понять, что означал ее взгляд.
Ибо взгляд этот, я понял это позднее, когда появилось время подумать, обращал на себя внимание именно потому, что питало его недетское какое-то чувство, доказательством чему служил тот факт, что в ответ на мой недоумевающий вопросительный взгляд лицо ее не прикрылось растерянной, разъясняющей все улыбкой, но оставалось неподвижным, она даже не моргала, в нем не было никакой нарочитой серьезности, оно было просто серьезно; «и какого рожна пялится на меня эта дурочка?» – спросил я себя, и, наверное, тот же вопрос задали ей и мои глаза, а еще мне на ум сразу пришел стишок, к которому в подобных двусмысленных ситуациях мы прибегали как к принятому в нашей среде способу самозащиты: «ну чего ты пялишься, пёрну – с ног повалишься!» – но и на это она не отреагировала, никаких перемен, хотя она не могла не заметить моей ухмылки, которая наверняка выдавала, о чем я подумал, ведь я чуть не рассмеялся; но зато я заметил перемену в себе, я не в силах был отвернуться и посерьезнел, казалось, будто я вдруг нырнул с бездумной поверхности недавних тревог, и страхов, и утрированной ухмылки в бескрайнюю серую массу мягкой воды, где не было ничего явственно узнаваемого, кроме этого, чужого и все же знакомого, до пределов открытого, того редкого свойства взгляда, который наибольшее впечатление производит именно тем, что вообще не стремится произвести впечатление, в котором нет ничего привычно целесообразного, нет желания чего-то достичь, что-то предотвратить или сообщить, который стремится пользоваться глазами естественно и просто, по их прямому биологическому назначению – чтобы смотреть и видеть, почти отстраненно вбирать в себя зрелище, и это было так непривычно, а вместе с тем так похоже на то, чего я так тщетно желал в своих отношениях с Кристианом, всегда находившим способы от этого уклониться; так вот почему ее взгляд показался знакомым, хотя, несмотря на это, он вызывал у меня подозрения, потому что открытый взгляд, естественным образом вбирающий в себя созерцаемое, отличается ли