Книга воспоминаний — страница 43 из 174

Но как бы ни происходили и чем бы ни заканчивались наши игры, все это лишь преддверие наслаждений.

Потому что в святая святых, в глубине своей большой затененной комнаты, облокотившись на стол, на котором разложены книги и тетради, и подперев голову ладонью, сидит Майя, она грызет кончик карандаша, время от времени проворачивая его зубами, и в раздражающе непредсказуемом ритме покачивает под стулом босыми скрещенными ногами.

За окном росли густые кусты, а обвисшие кроны старых деревьев закрывали его, словно занавесом, поэтому воздух в комнате всегда был пронизан зелеными всполохами, а на белых стенах плясали тени колышущейся листвы.

«Ливи еще не пришла?» – тихо спросил я, намеренно начав с вопроса отнюдь не пустячного, который сам по себе был равносилен признанию, чтобы сразу дать ей понять: она для меня не так уж важна, пусть даже она ждала меня, хотя делает вид, что ждала не меня, в любом случае я пришел не из-за нее.

Она даже не обернулась, притворившись, будто не слышала моего вопроса, что я за ней замечал и раньше; как всегда, за столом она сидела в неестественно искривленной позе и не столько читала книгу, сколько, я бы сказал, отстраненно взирала на буквы – неохотно и с некоторым отвращением, непременно держа книгу как можно дальше от глаз, то есть разглядывала ее, как другие разглядывают картину, обозревая одновременно детали и композицию в целом, при этом лоб ее дугами прорезали морщины, в круглых темно-карих глазах отражалось постоянное, неослабевающее изумление, красивыми белыми зубками она покусывала карандаш, поворачивала его и кусала, потом опять поворачивала и снова стискивала зубами, и если мое присутствие все же дошло до ее сознания, то понять это можно было лишь из того, что покачивание ее ног под стулом замедлилось, как замедлилось и вращение карандаша в зубах, но, само собой разумеется, все это было признаками не равнодушной рассеянности, а, напротив, самого сосредоточенного внимания, именно эти монотонные двигательные ощущения помогали ей воспринимать столь далекие от телесной реальности отвлеченные знания, и если ей наконец удавалось оторваться от того, что приковывало ее внимание, она смотрела на меня с тем же самым изумленным любопытством – наверно, ее глазам я представлялся чем-то вроде очередного предмета наблюдения, а всякий предмет ведь всегда по-своему удивителен; она медленно, очень медленно подняла голову, морщины на ее лбу разгладились, карандаш чуть ли не силой был выдернут изо рта, но рот так и остался открытым, и жадно внимающий взгляд нисколько не изменился.

«Сам видишь», сказала она небрежно, но обмануть меня было невозможно, я знал, что сообщить болезненную для меня новость было для нее наслаждением.

«И не придет сегодня?» – зачем-то спросил я, возможно, единственно для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, что я пришел не из-за нее, пусть не заблуждается.

«Я немного уже устала от этой Ливике, сегодня, надеюсь, она не появится, но мы все равно увидимся – Кальман сказал, что они с Кристианом устраивают какое-то представление».

Для меня это был удар, мне об этом никто не сказал, и, конечно же, она знала, что меня решили не приглашать.

«Ты говоришь, мы увидимся?»

«Ну конечно увидимся», невинно сказала она, как будто это множественное число подразумевало, естественно, и меня, и на мгновение я почти поверил в это.

«Он сказал, что меня тоже ждут? Чтобы ты и меня пригласила?» «А что, он тебе не сказал?»

Несколько снисходительно и чуть насмешливо она наслаждалась моим неловким молчанием.

«Да что-то припоминаю», сказал я, хорошо понимая, что она мою ложь раскусит; и она пожалела меня.

«Почему бы тебе не пойти, если есть желание?»

Но мне эта жалость была не нужна.

«Значит, опять день пойдет насмарку», сказал я со злостью, чем невольно выдал себя, она же была этому только рада.

«Мать ушла».

«А Сидония?»

Она пожала плечами, что она делала с бесподобным очарованием, слега приподнимая одно плечо, но от этого все ее тело как-то искривлялось, словно бы выражая крайний предел беспомощности, и почти невозможно было заметить момент, когда она снова расслабилась, бросила карандаш на стол и встала.

«Ну пошли, чего тянуть время?»

Она вела себя так, как будто и правда ничто другое ее не интересовало; но во мне продолжала кипеть злость, я так и не понимал, что все-таки происходит, только чувствовал, что опять что-то делается за моей спиной, и поэтому выплеснул всю свою злость.

«Ты мне только скажи, будь любезна, скажи, когда это ты говорила с Кальманом?»

«А я с ним не говорила!» – чуть ли не нараспев сказала она, весело блеснув глазами.

«И не могла говорить, потому что мы возвращались домой вместе с ним».

«Ну и ладненько, хватит с тебя и этого», сказала она с наглой ухмылкой, показывая, как она наслаждается моим бешенством.

«Изволь в таком случае объяснить, откуда ты это узнала?»

«Ну, это уж мое дело, или не так?»

«Это значит, что у тебя есть дела, которые меня не касаются?»

«Ну конечно».

«И ты собираешься пойти туда!»

«Почему бы и нет? Впрочем, я еще не решила».

«Не хочешь ничего упустить, так надо понимать?»

«Я не собираюсь тебе ничего рассказывать, можешь не надеяться».

«Очень мне интересно!»

«Тем лучше».

«Какой же я идиот, что приперся к тебе!»

На минуту воцарилось молчание, а потом она очень тихо и неуверенно спросила:

«Ну хочешь, я тебе расскажу?»

«Меня это не волнует, оставь это при себе!»

Она подошла ко мне ближе, совсем вплотную, но взгляд ее, как будто ее что-то глубочайше растрогало, куда-то уплыл, затуманился, и эта минутная неопределенность дала мне понять, что она видит совсем не то, на что смотрит, что видит она вовсе не меня! не мою шею, хотя мне казалось, что смотрит она именно на нее, на место укуса, но нет, того, на что она смотрит, она не видела, воображение ее блуждало вокруг чего-то таинственного, что ей хотелось скрыть от меня и что так возбуждало мое любопытство, что я хотел подсмотреть, больше того, почувствовать, почувствовать в ней Кальмана, каждый его жест, услышать слова, которые он ей нашептывает, но она, нерешительно, словно пытаясь себя убедить в реальности моего присутствия и как бы не совсем понимая, что она делает, взяла двумя пальцами ворот моей рубашки, рассеянно потеребила его и, понизив голос до едва различимого шепота, еще ближе притянула меня к себе.

«Но я все же расскажу, потому что ведь мы обещали друг другу, что у нас не будет секретов».

И она, как человек, которому наконец удалось одолеть первый и самый тяжелый приступ стыдливости, облегченно вздохнула, даже слегка улыбнулась и с помощью этой улыбки смогла вернуться к моему лицу и, заглянув мне в глаза, закончить начатую фразу.

«Он написал мне письмо, которое вчера вечером принесла Ливия, просил, чтобы я пришла, ну ты знаешь, это из-за костюмов, и что мы встретимся сегодня днем в лесу».

Теперь я чувствовал себя на коне, понимая, что это не совсем правда.

«Ты лжешь».

«Ты совсем свихнулся».

«Ты думаешь, я круглый идиот и не вижу, когда ты лжешь мне?» «Я все рассказала, тебе этого мало?»

Я, схватив ее за запястье, отстранил ее руку, нечего цапать меня за рубашку, но не отпустил сразу, а просто отвел от себя, чтобы меру нашей близости определяла все-таки не она, и тем более не ее примитивная ложь! надо, однако, сказать, что сама эта близость (ее дыхание я ощущал на своих губах), ее привязанность и даже ее вовсе не безобидная ложь, которой наверняка можно было ввести в заблуждение любого, но не меня, словом, все это было мне, несомненно, приятно, хотя, кажется, я сознавал и то, что плоть, какой бы жаркой, какой бы желанной она ни была, не может быть заполучена и удержана другой плотью без некоторых моральных условий, напротив, именно ради полноты, безраздельности обладания более важным, важнее даже самой этой плоти, важнее сиюминутной близости, бывает так называемая истина, то есть нечто несуществующее, но к чему, несмотря ни на что, мы все равно стремимся – стремимся к внутренней правде плоти, даже если позднее окажется, что она была лишь минутной и преходящей; вот почему я поступил как действует хладнокровный оператор, сознательно и безжалостно вмешиваясь в процесс ради достижения какой-то смутно воспринимаемой цели, – я отверг плоть в надежде вернуть ее в более полном виде когда-нибудь в неопределенном будущем.

Нет жеста более жестокого, чем когда мы обдуманно и небрежно кого-то отталкиваем от себя; я лишил себя ее губ, подавил в себе влечение к красоте ради влечения более глубокого, и сделал это с лукавым расчетом: пусть она будет еще красивее и исключительно для меня одного, а для этого нужно было отлучить от ее губ соперника, чужака, другого, то есть настолько похожего на меня, совершенно тождественного со мной узурпатора, Кальмана, вот почему я хотел, чтобы этот, в своих формах и линиях совершенный рот не лгал; я надеялся выиграть столько же, сколько я проиграл из-за этого грубого жеста.

«Неважно. Меня это совершенно не интересует», сказал я ей беспощадно.

«Тогда чего ты от меня добиваешься?» – вскричала она хриплым от ненависти голосом и вырвала запястье из моей руки.

«Ничего. Ты уродлива, когда врешь».

Разумеется, ее ложь нисколько не изменила ее лица, обида сделала его даже красивее, она снова передернула плечами, как будто ее нимало не волновало, какой и когда она мне видится, и, поскольку это беспечное движение никак не отвечало тому, о чем она могла думать, ей пришлось целомудренно смежить ресницы, ее всегда изумленно распахнутые глаза скрылись под плотными ленивыми веками, предоставив губам безраздельно господствовать на лице.

Ничего большего в этот момент я не мог и желать, я смотрел на ее неподвижный рот, отличавшийся той исключительной особенностью, что верхняя губа была идеальной парой для нижней, крутой дугой поднималась к мягкой ложбинке, сбегавшей от носа к краю губы, при этом подъем не пресекался двумя обычными в этом месте бугорками, а линия спуска не прерывалась ямочками в уголках рта: симметричная пара губ образовывала идеальный овал.