Книга воспоминаний — страница 45 из 174

Вместе с тем испуганная моя нежность не только не охладила ее безумия, но, напротив, только подлила масла в огонь, и, как ни странно, именно этот момент позволил мне, заглянув внутрь ее безумия, понять: в этом действе, каким бы неистовым и пугающим оно ни казалось, оставалось вполне достаточно смысла, который можно назвать естественным и нормальным, потому что как только я попытался притянуть к себе ее голову, притянуть как бы нежно, умиротворяюще, на самом же деле собираясь, коварно воспользовавшись положением, зажать ей ладонью рот, чтобы больше не слышать этот кошмарный визг, – но не тут-то было! мы видели друг друга насквозь! – она тут же распознала мой обманный жест, тело ее напряглось, пытаясь отбросить меня, не переставая реветь и визжать, она принялась пинать и мутузить меня, больно куснула за палец, зареванное лицо ее исказилось, сделавшись по-мальчишески жестким и угловатым, и если бы в этот момент некоторая расчетливая хитрость не подавила во мне цепенящий ужас, если бы я отвечал на ее пинки и удары, то скорее всего она избила бы меня до полусмерти, потому что, хотя мы никогда по-настоящему не дрались, она была явно сильнее меня или, во всяком случае, более дерзкой и безрассудной.

Я не оборонялся и даже не заметил, когда она перестала визжать, я не пытался ее удержать, я терпел, и, наверное, это был самый искренний момент за время наших отношений, я позволял ей бить меня, пинаться, царапаться и кусаться, больше того, на каждое движение старался отвечать нежными и чувственными касаниями, мягкими ласками и поцелуями, которые в этой кутерьме, конечно, скользили мимо нее точно так же, как не всегда попадали в цель ее размашистые и по-девчоночьи неловкие удары; и все же каким-то образом мальчишкой в этой ситуации была она, а я стал девчонкой, белки ее глаз сверкали, рот приоткрылся, обнажая белый оскал зубов, жилы на шее натянулись, в неожиданной тишине слышалось только бешеное ее дыхание, скрип и скрежет тахты, шлепки и удары.

Упершись мне в грудь кулаками, она попыталась оттолкнуть меня, сбросить с тахты, но случилось так, что моя ладонь очутилась на ее голом бедре, и тут, наверное, неожиданно для нее самой ее тело обмякло, энергия яростного протеста и бешеной ненависти вдруг изошла, растворилась, иссякла, и она, будто видела меня впервые в жизни, искренне изумилась тому, что я нахожусь так близко, что эта близость ей так приятна, глаза ее вновь округлились, и в них уже не было неистового безумия, а было знакомое удивление.

Она затаила дыхание.

Как будто боялась коснуться им моих губ – так близко мы ощущали тепло друг друга.

Ее кожа под моей ладонью слегка содрогнулась, как будто она только что поняла, что моя рука была там.

Как она там оказалась – понятия не имею.

Потом она снова заплакала.

Как будто ощущение близости и тепла заставило ее снова расплакаться, однако теперь в этом плаче чувствовалась реальная боль, боль тихая, я бы даже сказал, боль мудрая.

Боль, которая уже и не чает в безумном порыве избавиться от самой себя, и потому плач этот был уже, так сказать, не совсем настоящим, никак не сравнимым с тем, что было до этого, – скорее какое-то всхлипывание или хныканье.

И все-таки этот звук задел меня глубже, чем все предыдущие, и даже каким-то образом заразил меня, я даже издал долгий скулящий стон, но плач так и не вырвался из груди, потому что какая-то жесткая сила одновременно сковывала и распирала мне грудь, бедра, не позволяла мне целиком расслабиться, но при этом толкала, влекла меня к ней, и уже казалось, что все мои домыслы, все мои подозрения о том, что она своим приступом навязывала себе, а тем самым и мне несуществующие, выдуманные страдания, пыталась своим лицедейством меня обмануть и отвлечь, выманить у меня сочувствие, то есть покорить меня и в каком-то смысле вынудить сдаться, словом, подозрения эти мне виделись уже совершенно беспочвенными, потому что страдает она реально, по-настоящему и причина этих страданий во мне, потому что она в меня влюблена, в меня тоже.

Я подвинулся ближе к ней, против чего она не протестовала, напротив, подсунув под меня руку, она нежно притянула меня к себе, и как бы в ответ на ее движение ладонь моя поднялась по ее ноге чуть выше и мой палец скользнул под трусики.

Так мы и лежали.

Ее пылающее лицо – на моем плече.

Лежали, словно в какой-то бездне, неизмеримой, теплой и влажной, где непонятно, куда течет время, да, собственно говоря, и неинтересно.

Я легонько покачивал ее тело, словно хотел убаюкать нас.

Точно так же в какие-то отдаленные, выпавшие из памяти времена мы лежали под письменным столом с моей сестренкой, когда я экспериментировал с булавками и она, ища убежища и не находя его нигде, кроме моей груди, взвизгнув от боли, а главное, ужаса, бросилась на меня, как будто, доверяя мне свое жалкое, бесформенное и для всех других отвратительное тело, хотела сказать мне, что не только понимает мои жестокие игры с нею, но даже в каком-то смысле благодарна мне, так как я был единственным, кто с помощью этих игр нашел язык, на котором с ней можно было общаться; полулежа на прохладном полу, мы с сестренкой укачивали друг друга, пока не заснули в обнимку в предвечерних сумерках.

«Придет время, и ты поймешь, что ты мучаешь меня совершенно, ну совершенно напрасно!» – прошептала она позднее, и в покачивании ее губы едва не уткнулись мне в ухо. «Можешь не верить мне, но так сильно я люблю одного тебя, так сильно я никого больше не люблю».

Ее голос как будто звучал из той давней поры, из того предвечернего полумрака, прямо из тела моей сестренки, немного пронзительно и немного напевно, щекоча мне ухо, и я чувствовал, будто обнимаю бесформенное тело моей сестры, хотя знал, что держал в руках стройное тело Майи.

А она все жужжала мне на ухо, с благодарностью, нежностью, счастливо.

«Вот, к примеру, вчера я сказала ему, что сколько бы он ни приставал ко мне, все равно моя первая любовь это ты, а не он, так прямо и сказала, и что ты добрый, что не такой злыдень, как они, я ведь знаю, что он делает это со мной только для того, чтобы потом можно было рассказать обо всем Кристиану. Я сказала ему, что он в любом случае на втором месте».

Она на мгновенье умолкла, словно не решаясь в чем-то признаться, но потом слова ее полились, обдавая мне ухо жаром.

«Ты мой малыш. Я обожаю играть с тобой! И не нужно тебе обижаться, когда я прикидываюсь, будто влюблена в него. Да, он меня в каком-то смысле интересует, но это игра, я просто тебя дразню, а сама никого, поверь мне! никого не люблю больше, чем тебя! уж во всяком случае не его, потому что он просто скотина и ни чуточки мне не нравится. Иногда мы могли бы играть в то, что ты мой сыночек. Я даже решила как-то, что хочу иметь мальчика, точно такого, как ты, другого я и представить себе не могу, такого же милого, славного, такого же белокурого ангелочка».

Она снова умолкла, волна ее излияний разбилась о камни реальных чувств.

«Но ты тоже, надо сказать, мерзавец. Вот почему я все время плачу, ты тоже хочешь все знать, шантажируешь, не позволяешь мне иметь свои маленькие секреты, хотя ведь у нас с тобой есть величайшая общая тайна, и неужто ты думаешь, что ради чего-то другого я могу предать тебя, для меня это самое главное, навсегда! а ты, между прочим, зря пытаешься скрыть от меня, что на самом деле ты любишь не Ливию, ты влюблен в Хеди, а на меня ты плевать хотел».

Все осталось по-прежнему, мы продолжали покачиваться, но что-то все-таки побуждало меня отдаться чарам этого голоса, и казалось, это не я укачиваю ее, а она убаюкивает меня своим голосом, навевает истому, и приходится делать усилия, чтобы удержать нас обоих на пороге сна.

«Теперь ты можешь спокойно мне все рассказать!» – сказал я громко, надеясь освободиться от этой сладкой истомы.

«О чем?» – так же громко спросила она.

«О том, чем вы занимались с ним вчера вечером».

«И не вечером даже, а ночью».

«Ночью?»

«Да, ночью».

«Опять будешь врать?»

«Ну, почти ночью, поздно вечером, совсем поздно».

Это звучало как начало новой отвлекающей небылицы, которая была мне не менее интересна, чем правда, но она не продолжила, а я прекратил ее укачивать.

«Ну, рассказывай!»

Однако она не ответила, и даже тело ее словно бы онемело в моих руках.

МАНСАРДА МЕЛЬХИОРА

По своей большой комнате он расхаживал легкими пружинистыми и как бы заученными шагами, и необычный, довольно экстравагантный старый дощатый пол, выкрашенный в белый, ослепительно-белый цвет, при каждом шаге слегка потрескивал под его ногами, обутыми в черные остроносые, совершенно растоптанные туфли, которые на фоне белого пола, застеленного ярко-красным толстым ковром, выглядели убогими и даже грязными; он, казалось, готовился к какой-то тайной, неведомой мне церемонии вроде ритуала посвящения; потряхивая зажатым в руке спичечным коробком и зажигая там и тут свечи, он с почти нейтральной вежливостью предложил мне сесть в удобное кресло; но несмотря на подчеркнутую его вежливость, все же была в этих, на первый взгляд ничем не обоснованных, приготовлениях некоторая целеустремленность, некий довольно прозрачный намек на то, что дальнейшее наше совместное пребывание он хотел бы сделать исключительно приятным и прежде всего комфортным, и этому, явно связанному со мною, плану были подчинены все его движения; сбросив пиджак и ослабив галстук, он расстегнул верхние пуговицы рубашки, окинул рассеянным взглядом комнату, словно прикидывая, что еще нужно сделать, с наслаждением и как бы не замечая меня почесал волосы на груди и прошел через арку в прихожую, откуда после некоторой непонятной для меня возни из скрытых динамиков мягко зазвучала какая-то классическая музыка; но я, не желая поддаваться этой приподнятой, но с грубоватой вульгарностью срежиссированной атмосфере, продолжал стоять.

Вернувшись, он погасил верхний свет, что меня удивило, больше того, если честно признаться, показалось слишком поспешным намеком на нечто такое, что мы оба хотели бы пока оставить в тайне, словом, меня это напугало, хотя в комнате, в зеркальных бра и рогатых подсвечниках уже пылали свечи, то есть было светло, горело уже по меньшей мере три десятка тонких восковых свечей, отчего помещение напоминало одновременно храм и бомбоубежищ