Однако то, что было задумано как окончательный и победный натиск, завершилось скорее тихим прощанием.
Ибо когда мы сели в ее машину, чтобы преодолеть короткое расстояние до другого театра, где давали новую постановку «Фиделио», я увидел другую, уже притихшую Тею; она долго шарила в темноте, пока наконец не нашла в бардачке очки, которыми пользовалась за рулем, – совершенно невообразимого вида, жирные, запыленные, сто лет не мытые, да к тому же без одной дужки, так что она должна была при вождении вытягивать тонкую шею и балансировать головой, чтобы очки чего доброго не сползли с носа; уже стемнело, улицы обезлюдели, дул сильный ветер, и в круглых пятнах света, отбрасываемого фонарями, видны были косые струи дождя; мы молчали, и я, несколько оробевший на заднем сиденье от такого безмолвия, разумеется, наблюдал за ней.
Казалось, она теперь – случайно – не играла, исключительный, благодатный антракт, хотя, может быть, мне подумалось так только из-за доверительной информации, которую выболтала мне фрау Кюнерт; Тея была серьезной, ушедшей в себя, по-видимому, смертельно усталой и какой-то расслабленной и рассеянной, ее руки и ноги, словно бы подчиняясь требованиям автомобиля, машинально производили привычные отработанные движения, но она настолько не обращала на это внимания, что когда нужно было повернуть с почти полностью темной Фридрихштрассе на несколько лучше освещенную Унтер-ден-Линден, она в соответствии с правилами остановилась, давая знать, что готовится к повороту, на приборной панели замигала красная лампочка, но она, словно по пустынной улице несся нескончаемый поток машин, в который было никак не встроиться, все не поворачивала; мы сидели и ждали, в темноте на панели с тиканьем мигала лампочка, порывы ветра то и дело швыряли на дверцы потоки дождя, дворники с надсадным скрипом сметали воду с лобового стекла, и если бы фрау Кюнерт наконец не произнесла: «Ну поехали?» – то, наверное, мы еще долго так и стояли бы на перекрестке. «Ах да», тихо и скорее сама себе сказала она и нажала на газ.
Для меня эти несколько мгновений, показавшихся долгими и вместе с тем слишком короткими, это мертвое время, предшествующее повороту, значили очень много, я ждал их, хотя и не знал, что жду, надеялся, не догадываясь, что чаемые мгновения будут такими банальными, что это будет момент расслабленности, неконтролируемый момент, да и сам я был слишком усталым и слишком взвинченным, чтобы что-то осознанно контролировать, чтобы думать о чем бы то ни было; это было чисто физическое голое ощущение, уловившее такие же чисто физические голые ощущения другого, и все это несмотря на то, что я видел ее только в профиль, не очень-то, кстати сказать, импозантный в этих жалких очках, но мне все же показалось, будто свет уличных фонарей, отражаемый темным и мокрым асфальтом, преобразил, точнее сказать, вернул в изначальное состояние лицо Теи, с одной стороны, лучше высветив весь его ландшафт, а с другой, сделав невидимой тонкую сеть морщинок; это было лицо, которое я искал в ней, которое видел и раньше, только из-за своей подвижности оно всегда от меня ускользало, являлось только на миг, это было лицо, скрываемое под маской, лицо, которому принадлежали глаза, лицо, в сущности, даже более старое и некрасивое из-за теней и мертвое от внутренней неподвижности, и в то же время я видел в нем лицо девчонки, еще не сформировавшееся, напряженное, которое я давно знал и нежно любил про себя, лицо прелестной девчонки, проверяющей на мне свои шансы, и тем не менее это было не воспоминание детства или отрочества, даже если в этом мгновении, возможно, из-за осеннего неистового дождя, и было что-то ностальгическое, подталкивающее к воспоминаниям; эта маленькая девчонка была родственницей всех девчонок, которых мне доводилось знать, однако в своей незнакомости она все-таки походила скорей на меня, чем на тех, которых я знал в реальности, но редко когда вспоминал.
Я думаю, в том числе и по этой причине я уже не одну неделю с внутренним сопротивлением и зачарованной неприязнью наблюдал за Теей, чувствуя необъяснимое сходство с нею, как будто без зеркала мог видеть в ее лице свое собственное, и, вероятно, именно потому наши отношения, несмотря на взаимный безудержный интерес, оставались взвешенными и трезвыми, не допускавшими даже мысли о том, чтобы прикоснуться друг к другу, сознательно контролируемыми; в самом деле, ведь с собственным отражением, как бы обольстительно близко ни находилось оно от нас, мы не можем войти в прямой контакт, ибо влюбиться в себя можно, только следуя тайными тропами и кружными путями, что же касается того мгновенья, которое запомнилось мне гораздо яснее и ярче, чем многие наши последующие, более близкие и интимные встречи, то передо мной неожиданно промелькнула картина, казалось бы, совершенно случайная, заслонившая собою картину реальную: маленькая девчонка, она, стоит перед зеркалом и с глубокой и как бы даже усталой серьезностью изучает черты своего лица, играет ими, строит гримасы, но я не сказал бы, что она паясничает, нет, скорее, прислушиваясь к каким-то внутренним ощущениям, она наблюдает за тем, какое воздействие оказывают на нее эти гримасы, и это тоже не было воспоминанием, просто на помощь мне поспешило воображение, оперирующее образами, я просто представил себе эту ситуацию, а почему представил, кто может это сказать? представил, как эта девчонка мучается, пытаясь разрушить барьер между внутренним вниманием и своим лицом, чтобы действительно рассмотреть его в зеркале, увидеть таким, каким его может видеть другой, причем не какой-то конкретный, знакомый ей человек.
Возможно, я разглядел в ней то существо, тот пласт личности, говорю я сейчас, который она заслоняла своим притворством, игрой, шутовством и фиглярством, фальшью, хамелеонством и беспрерывной безжалостной и саморазрушительной борьбой со всем этим; ту единственную питающую основу, к которой она могла вернуться в минуты усталости, колебаний или отчаяния, тот безопасный тыл, который она покидала ради игры и перевоплощений, надежная территория, откуда можно было совершать любые вылазки, и, наверное, эту непродолжительную поездку между двумя театрами она использовала для отступления в этот тыл, чтобы потом, ступив в фойе, предстать перед Мельхиором с измененным лицом и телом, предлагая ему самое ценное, что только могла предложить, – свою возрожденную истинную красоту, и это ее чудесное превращение из Золушки в принцессу объясняло в какой-то мере и то, какими внутренними путями она приходила к тому, чтобы на сцене по собственной воле и прихоти менять одни свойства на другие, порою прямо противоположные.
Возможно, она была не девчонкой и не мальчишкой даже, а тем бесполым ребенком, которому еще нечего взвешивать, незачем колебаться, потому что он и представить не в состоянии, что его могут не любить, и поэтому обращается к нам так спокойно и с таким бесконечным доверием (не этого ли ребенка любила в ней фрау Кюнерт, считая себя его матерью?), на которое нельзя, невозможно не отозваться хотя бы непроизвольной улыбкой; так ступила она в фойе, легкая и красивая, несколько инфантильная, стройная, и поспешила навстречу Мельхиору, который вместе с французским другом стоял на вершине лестницы, выделяясь в шумном потоке стремившихся в зал людей; и если в первый момент, когда он заметил нас, на лице его промелькнуло неудовольствие, то спускаясь по лестнице к Тее, он, словно бы вопреки своей воле, расплылся в такой же теплой доверительной улыбке, которую излучало ее лицо; и не было ни намека на ту насмешливую жестокость, с которой Тея готовила себя к этой встрече, ни следа той убийственно пылкой страсти, с которой она направляла острие меча в грудь полуобнаженного Хюбхена, либо ужаса, избавления от которого она искала потом в моем взгляде; точно так же трудно было себе представить, что Мельхиор был для нее таким же «мальчиком», как, например, тот же Хюбхен, с которым можно было от души порезвиться; совсем нет, Мельхиор был серьезным молодым человеком, спокойным, красивым, невозмутимым, не имеющим отношения к театру и, стало быть, даже не догадывавшимся, какой ураган эмоций и ощущений оставила за собой Тея, покидая репетиционный зал; он был очень веселым, благодушно-непринужденным, улыбчивым, но с удивительно строгой, почти военной осанкой, что могло быть следствием как воспитания, так и просто самодисциплины, ну а что касается нас, свидетелей этой сцены, то в этот момент, когда они направлялись друг к другу, мы не могли не почувствовать, что нас просто не существует.
Они обнялись, Тея была ему по плечо, и тонкое ее тело почти полностью скрылось в его руках.
Потом Мельхиор мягко отстранил ее от себя, однако не отпустил.
«Ты сегодня очень красивая!» – тихо сказал он и рассмеялся. Сказал глубоко подкупающим теплым тоном.
«Красивая? Скорее смертельно усталая», ответила Тея и посмотрела на него, чуть кокетливо накренив голову: «Мне просто хотелось взглянуть на тебя».
С тех пор миновали уже недели, а может, и целый месяц, когда каждый проведенный в одиночестве час казался нам бесполезно потраченным временем, и хотя мы решили расстаться, ибо чувствовали, что должны это сделать, что нам нужно как-то разорвать эту близость или уехать куда-нибудь, неважно куда, чтобы раз уж не можем расстаться, то по крайней мере быть вместе не здесь и не так, потому что почти все время мы, забросив свои дела, проводили с ним в этой комнате, в мансарде под крышей, к виду которой мне так трудно было приучить глаза, она была душной и неприветливой, иногда казалась в свете свечей салоном какого-то дорогого борделя или тайным святилищем, разница не так уж и велика, была какой-то фривольно холодной – сочетание качеств достаточно необычное, чтобы чувствовать себя не в своей тарелке, – и становилась обыкновенной, уютной, пригодной для жизни комнатой, только когда в немытое окно заглядывало солнце и на всей мебели, рамах картин, в складках штор становилась видна тонкая пыль, собиравшаяся по углам в комочки, и тогда вместе с вялым и тусклым из-за дрожащих пылинок осенним солнцем в окно заглядывало серое нагромождение глухих брандмауэров, облезлых крыш и задних дворов – тот жесткий прекрасный мир, от которого он стремился отгородится чем-то мягким, своими шелками, обильно расцвеченными узорчатыми коврами и удушливым бархатом и с которым был тем не менее связан уже самым стремлением от него изолироваться, однако в конечном счете для нас было не так уж важно, где находиться, мы находились здесь и не могли никуда пойти, да и какое нам было дело до мелких различий во вкусах или до так называемой чистоты! никакого, хотя бы уже потому, что комната эта была единственным местом, где мы спокойно могли быть наедине, она укрывала и защищала нас, и иногда даже поход на кухню, чтобы приготовить что-то перекусить, казался обременительной вылазкой; Мельхиор, который терпеть не мог кухонных запахов, имел маниакальную привычку держать окно кухни открытым, и как я ни убеждал его, что на холоде запахи чувствуются только острее, окно все равно должно было оставаться открытым, а сидеть мы любили в его теплой комнате, напротив друг друга, с утра он растапливал белую изразцовую печь, я восседал в том самом кресле, которое он предложил мне еще в первый вечер, оно стало моим привычным местом, мы разглядывали друг друга, больше всего я любил рассматривать его руки, белые полукружья на выпуклых, к