И больше всего меня волновал именно лес, где эта немыслимая любовь возможна, даже если на самом деле она не случится; вот о чем мне хотелось писать.
Однако вернемся к моей репродукции в надежде, что в свете последующих событий все-таки прояснится, почему эта сцена так занимала меня, хотя в задуманном мною повествовании я даже не собирался упоминать эту фреску или кого-либо из ее персонажей; теперь мне вдруг показалось, что в стоящей на заднем плане нимфе я узнал Салмакиду, чье имя дало моим воспаленным чувствам новую пищу, в руках у меня словно бы оказался ключ к решению сложной загадки, это имя напомнило мне о третьей, не менее запутанной истории, так вот оно что, довольный, подумал я, ведь у Гермеса, был, как известно, еще один сын, хотя слово «сын» применительно к существу, рожденному от их любви с Афродитой, звучит немного сомнительно; во-первых, уже потому, что сами они, судя по некоторым родословным, должны были быть братом и сестрой, поскольку родились от Урана, ночного неба, и Гемеры, дневного света, и были не просто братом и сестрою, а близнецами, ибо известно также, что родились они в четвертый день лунного месяца, и поэтому плод их любви по чертам лица, телу, характеру в равной мере обладал свойствами обоих родителей, это как когда сливаются два полноводных бурных потока, становясь одним, и уже не отделить воду от воды! следовательно, в потомке Гермеса и Афродиты в равных пропорциях смешалось то, что на человеческом языке называется мужским и женским (в случае богов, впрочем, это дело довольно обычное), а чтобы божественное смешение было совсем неопровержимым, ребенок унаследовал часть имени отца, Гермеса, и часть имени матери, Афродиты.
Так что нетрудно догадаться, кого я имею в виду, да, новорожденным был Гермафродит, которого сразу после рождения Афродита отдала на воспитание нимфам на гору Ида во Фригии, и те должным образом его воспитали, на что кто-то может сказать, ну вот, еще одна мать, бросившая ребенка, но не стоит разочаровываться, у богов и это было в порядке вещей, каждый из них был автономным и цельным созданием, и только так они составляли сообщество, то есть, я бы сказал, уже боги были прирожденными демократами, однако вернемся к рассказу о Гермафродите: когда он подрос, то стал юношей такой ослепительной красоты, что многие даже путали его с Эросом, полагая, что Эрос и есть плод чресел Гермеса и чрева Афродиты, что, разумеется, маловероятно; затем, в возрасте пятнадцати лет, Гермафродит отправился путешествовать по Малой Азии, по странной своей привычке повсюду любуясь водами, и вот когда он достиг Карии, на берегу одного очаровательного источника он встретился с Салмакидой.
Однако здесь начинается путаница и в третьей нашей истории, ибо она дошла до нас в самых разнообразных версиях, что дает нам почувствовать, в какую туманную даль времен уходят корнями эти реальные события, а впрочем, такова особенность всех легенд, указующих на пределы человеческой памяти; но если выводы наши верны, то мы можем представить, что чистый источник, вырываясь из-под земли, образовывал небольшое озеро, и Салмакида в своем бирюзовом хитоне, глядясь в зеркало этого озерца, расчесывала свои длинные волосы, но когда ей уже удалось расчесать спутавшиеся за ночь волосы и она приготовилась уложить их на голове венчиком, что-то ей не понравилось или, может быть, помешала рябь на воде, исказившая отражение, так что она распустила волосы и вновь принялась расчесывать, а потом опять и опять, что сегодня показалось бы нам глупостью, но она продолжала расчесываться, проводя так жизнь, а учитывая, что она была нимфой источника, сие отнюдь не могло продолжаться до бесконечности.
И как это бывает при всякой значительной и решающей встрече, первый момент, когда мы вдруг замечаем неожиданное присутствие другого, остается самым малозначительным, можно сказать, незаметным моментом, нет, конечно же, не случайным! ведь друг в друге впоследствии себя познают существа, созданные друг для друга и сведенные вместе богами; однако мы в этом случае замечаем в другом себя, и ничто нас не вынуждает, как мы привыкли в наших обычных повседневных связях, выходить, как бы выглядывать за пределы себя, нарушать из-за присутствия другой личности собственные границы, нет, две личности в данном случае могут проникнуть друг в друга целиком, нетронутыми, как будто никаких границ вовсе нет, хотя они, несомненно, имеются, и совершенно четкие! и позднее, оглядываясь назад на это мгновенье, оказавшееся столь значительным, у нас действительно возникает чувство, что тогда, как ни странно, мы его не заметили, совсем не заметили самого для нас важного, хотя это нам только кажется; и приблизительно так все произошло и в этом божественном случае, Гермафродит просто наблюдал за водой, и причесывающаяся в водном зеркале Салмакида была для него не чем иным, как одним из свойств этой бесконечно влекущей его водной глади, можно сказать, одной из ее деталей, которую он, разумеется, видел, но сколько всего другого еще отражалось в этой воде: небо, камни, белизна медленно проплывающих облаков, заросли осоки, Салмакиде же, наблюдавшей только свое лицо и беспрестанно причесываемые волосы, казалось как бы совершенно посторонним обстоятельством, что, кроме собственного лица, цвета своей обнаженной руки и сверкающего гребня, она видит в зеркале озерца еще серебристый блеск лениво помахивающих своими плавниками рыбок, золотистые складки песка на дне, поэтому для нее появившееся на воде отражение Гермафродита означало не больше, чем, например, водяной паук, который, едва касаясь воды своими длинными лапками и рассекая мелкие волны, проплыл по ее лицу; Гермафродит в тот момент ни о чем не думал, он был печален, бесконечно печален, печален так же, как и всегда, а печаль неизменно мешает думать о вещах в их подробностях; дело в том, что природа не только целиком наделила его одного тем, чем наделяет нас лишь по отдельности, она наделило его в придачу еще и желаниями, однако он ничего не знал о тех возвышенных и захватывающих играх, которые можно использовать для утоления этих желаний, ведь любое его желание сразу оказывалось у цели, то есть можно сказать, что природа отказала ему в банальном удовлетворении, ибо сам он был воплощенным удовлетворением природы, и отсюда эта его печаль, та бесконечная печаль, которая утвердила меня в мысли, что на репродукции я вижу, конечно же, не Гермеса и не Пана, которые были, как известно, боги веселые и необузданные, да и для Аполлона грусть не являлась характерной чертой, ибо хотя он с одинаковой страстью увлекался богинями и юными богами, нимфами и обычными пастушонками, мы не знаем о том, чтобы он как-то затруднялся сливаться своим существом с этим разнополым миром, нет, печаль – это несомненное свойство Гермафродита, его исключительное качество, решил я, представив его стоящим в этот великий момент, когда изумленная Салмакида, не отрывая взгляда от собственного отражения, опустила гребень; они все еще не смотрят друг на друга, хотя видят друг друга, и вдруг Салмакиде приходит в голову мысль, которая в более поздних рассказах станет источником множества заблуждений: что она видит Эроса, что это его очаровательный лик, словно водяной паук своими шустрыми лапками, наползает сейчас на ее лицо, а поскольку она нимфа, весьма почитающая авторитеты, своего рода античный «синий чулок», то она тут же в него влюбляется, но не так уж в конце концов и важно, что и как получилось в момент, когда отражения двух лиц совпали, глаза с глазами, нос с носом, уста с устами, лоб со лбом, и когда печальный Гермафродит вдруг почувствовал то, чего еще никогда не чувствовал, что из груди его рвется божественный вопль! он чувствует все, что чувствует смертный, переходя из себя в другого, вы только это представьте! когда все вокруг неподвижно, и вдруг ураган, гром, гроза, грохот падающих в море скал, представьте это себе! каково может быть наслаждение, когда целостный бог вырывается из своих границ, ведь Салмакида теряет в это мгновенье свое отражение, Гермафродит же теряет воду, то есть оба теряют то, для владения чем были созданы, так что нет ничего удивительного и в том, что они не способны обыкновенным, как у нас смертных, образом остаться друг в друге, пусть даже легенда и повествует нам об их совершенном любовном слиянии.
Однако когда я, добравшись до этого места, попытался подвести для себя некоторые итоги и понять, что я знаю и чего не знаю об этом таинственном и прекрасном юноше, который, глядя поверх плеча Дриопы, с вожделением на кого-то смотрит, в то время как Салмакида наблюдает за ним глазами, полными той же тоски, то я понял, что ни один из них никогда не добьется желанного, и воскликнул: о боги! тогда для чего же все это нужно? если вообще позволительно задавать вам столь идиотские вопросы? ибо я ощущал, что запутался в собственных чувствах точно так же, как эти фигуры на фреске, не знающие, что делать с самими собой и друг с другом; во взгляде Салмакиды я напрямую, безо всяких претенциозных художественных домыслов, узнал взгляд Хелены, моей невесты, то, как она смотрит на меня с вожделением, грустью и пониманием, с желанием впитать, поглотить каждый мой жест и каждую мысль, в то время как я, обреченный и проклятый, неспособный любить, как бы я ни любил ее, подобно этому юноше, хоть я, к сожалению, не сравним с ним по красоте, гляжу вовсе не на нее и вовсе не благодарен ей за ее любовь, напротив, она меня явно отталкивает, вызывает во мне неприязнь, отвращение, словом, я смотрю на кого-то другого, разумеется, на другого! и этот другой, если позволить себе столь выспреннее заявление, волнует меня больше ее ощутимой любви не потому, что способен предоставить мне какое-то теплое семейное гнездышко, а потому, что он обещает увести меня в самую гущу моих инстинктов, в лесные дебри, в ад, к диким зверям, в неизвестность, которая всегда кажется мне более важной, чем то, что известно, предвидимо, обозримо; но размышляя над этим сумбуром чувств в себе, я мог вспомнить и о другой, так же грубо и непосредственно связанной с моей жизнью историей, да к черту уж эти античные сказки! я мог вспомнить об одной ароматной женщине, чье имя ради защиты ее репутации не буду здесь раскрывать, о женщине, которая, вопреки моей воле, отчаянию и почти всем желаниям, стояла в центре моей тайной жизни, стояла так мощно, красиво и беспощадно, как принято на модных псевдоантичных картинках изображать Фортуну, но скорее она чем-то напоминала Дриопу, так вот, именно она была той женщиной, которая не могла ответить на мою любовь с той страстью, которой пылал к ней я, поскольку сама была влюблена столь же страстно в другого мужчину, коего я, с намерением несколько затуманить дело, называю в своих готовящихся мемуарах отеческим другом и вывожу под именем Клауса Динстенвега, скрывая его настоящее имя хотя бы уже потом