Потому что оно еще слишком хрупкое, я чуть-чуть опасался, что оно исчезнет, и тогда будет опять так же тяжело, как прежде; с ним нужно было обращаться осторожно, и именно из-за этой осторожности, ради того, чтобы сохранить внутреннее равновесие, я не мог просто так повернуться и выйти из комнаты, я должен был сделать это с ее согласия или по крайней мере не без нее, хотя она, я так чувствовал, собиралась остаться здесь.
Идем со мной, сказал я, потому что мне вдруг захотелось многое ей сказать.
Она поднялась очень медленно, и ее лицо оказалось совсем рядом с моим, оно было серьезным, губы чуть приоткрылись от изумления, на лбу прорезалась вертикальная складочка, как бывало, когда она читала и пыталась откуда-то издалека понять то, что было перед ее глазами.
Но я сразу почувствовал: это невозможно, она останется здесь, и это было печально.
Трус, дерьмо, сказала она, словно бы только для того, чтобы закрыть рот, а также чтобы я не заметил, что она сразу все поняла.
Она поняла все мои скрытые намерения, и улыбка на моем лице, хотя улыбаться я вовсе не хотел, просто чувствовал ее на своих губах, вызвала у нее такую ненависть, что она опять покраснела, как будто за мою подлость ей приходилось стыдиться вместо меня.
Ну тогда убирайся, чего ты ждешь, пошел в пизду, жалкий трус, какого хуя стоишь здесь?
Моя голова двинулась в сторону ее изрыгающего проклятия рта, мне хотелось вцепиться в него зубами, но едва мои зубы, еще не коснувшись его, приблизились к ее рту, она тут же сомкнула глаза, я же свои не закрыл, подчиняясь не ей, а этому переживаемому в себе ощущению, и когда ее рот встрепенулся под моими губами, я заметил, как веки ее задрожали.
Я хотел закрыть ее рот зубами, но этот трепет мягкого, чуть приоткрытого жаркого и любопытного рта все же требовал моих губ, а потом, когда она ртом почувствовала и мои зубы, мы одновременно отпрянули друг от друга.
Когда я вышел за калитку их сада и направился вверх по крутой дорожке, мне захотелось опять столкнуться с поджидающим ее Кальманом, я представил себе, как небрежным жестом показываю ему, что он может идти к своей Майе, но все это могло случиться только в воображении, ибо на самом деле они были далеко, далеко, как и все остальные, потому что я наконец остался наедине со своим ощущением.
Казалось, природа авансом преподнесла мне это ощущение неразрывной слитности двух тел.
Сегодня я уже знаю, что это странное, небывало мощное и победное ощущение, по-видимому, начало прорастать, когда мое тело дало мне почувствовать, что, собственно, означает уже тринадцать лет знакомое мне слово родного языка – девушка, и созрело в тот самый момент, когда то же самое тело восстало против того, чтобы продолжать с ней обыски; ощущение это я нес теперь по дороге домой как некое драгоценное сокровище, которое нужно оберегать, не дай бог повредишь, я был поглощен им настолько, что не разбирал, куда шел, просто переставлял ноги, и тело мое, казалось, принадлежало не мне, а этому ощущению, лелея которое оно само двигалось в летних сумерках по знакомой дороге, между двумя берегами леса, и даже не особенно реагировало на то, что вдоль забора той самой запретной зоны его сопровождала сторожевая овчарка, и тело мое не чувствовало ни страха, ни ужаса, ибо это прекрасное ощущение призвано как раз ограждать его от всего тревожно неясного, грешного, скрытного и запретного; сегодня я знаю наверняка, что именно в тот предвечерний час это чувство произвело во мне полный переворот: я не должен стремиться познать и понять то, чего не дано понять, я больше не должен желать этого! зачем низвергаться в пучины отчаяния, когда оно, это чувство, окончательно указало мне, где мое место среди прочих живых существ, что для тела, конечно, куда важнее любых идеалов и степени их чистоты; я был счастлив, и если бы я не думал, что ощущение счастья – это не что иное, как забытое нами воспоминание, то сказал бы, что был счастлив впервые в жизни, ибо чувствовал, что это сладостное спокойствие, так внезапно откуда-то снизошедшее и направляющее каждый мой шаг, погасило, подмяло и навсегда одолело все былые мои мучения.
Оно погасило их одним поцелуем, но верно и то, что в поцелуе том вспыхнуло воспоминание о другом, болезненном поцелуе, так что в этот момент, целуя Майю, я прощался и с Кристианом, прощался с детством, чувствуя себя сильным и много знающим человеком, все части которого, закаленные страхом и ужасом, уже знают пределы своих возможностей, понимающим смысл слов, знающим правила, не имеющим больше нужды искать и экспериментировать, и от этого, скорее всего именно от этого я был счастлив, хотя это чувство, которое, несомненно, многое объясняло и многое разрешало, распирающее и полнящее меня чувство, разумеется, было не более чем милостью ищущего самозащиты тела, милостью временной, даруемой нам всегда только для передышки, лишь на одно мгновение.
Так наши ощущения оберегают нас – обманывают, чтобы защитить, дают нам вкусить добра, и, пока мы держимся за минутное наслаждение, под покровом нашего счастья зло возвращается обратно, в чем нет никаких сомнений, ибо все злые чувства все же остаются с нами.
Я говорю о сиюминутной милости, ведь после этого мы с Майей никогда больше не занимались поисками, мое минутное ощущение, породившее окончательное отвращение и блаженный порыв протеста, положило конец нашим порочным занятиям, и отношения наши почти полностью прекратились, между нами больше не было ничего общего, ведь до этого мы черпали наслаждение во взаимной первертации собственных чувств к родителям, а поскольку ничего более волнующего мы представить себе не могли, мы сделали вид, что обижены друг на друга, едва здоровались, пытаясь под этим покровом обиженности забыть о реальной причине раздора.
И я почти совсем забыл об этой истории, после которой прошел, наверное, уже год.
Но однажды, ранним весенним днем, вернувшись из школы, я увидел в прихожей на вешалке то самое незнакомое пальто, и тогда все, последовавшее далее, коварным образом пробудило загнанные вглубь сознания тайные чувства, подозрения и догадки, преступления и запретные знания, которые, пусть и неправедными путями, мы с Майей все же добыли в ходе своих, доставлявших нам гадкое удовольствие, безрассудных игр.
Ибо все наши идиотские поиски были продиктованы одним чувством, которое внушало, нашептывало нам, что вокруг нас, несмотря на все усиленно насаждаемые иллюзии и нашу благостную доверчивость, что-то все-таки не в порядке, и мы искали причину и объяснение этого, и, не находя, открыли для себя ужас отчаяния, тот ужас, который, с другой стороны, был просто-напросто чувственным проявлением самой исторической реальности.
Но как могли мы понять, как могли постичь детским умом, что в наших чувствах нам являет себя самая полная правда? нам хотелось чего-то более ощутимого, чем то, что мы ощущали, и ощущения наши, таким образом, защищали нас.
Мы не могли тогда знать, что судьба, придет время, раскроет нам предметное содержание наших ощущений и задним числом объяснит взаимосвязи тех чувств, которые представлялись нам независимыми друг от друга, и найдет она нас обходными путями, явившись нам тайно, незаметно и тихо, и не нужно, нельзя, невозможно ее торопить.
Она явится в один прекрасный день в самом конце зимы, в день, похожий на все остальные зимние дни, явится в виде чужого пальто с неприятным, каким-то затхлым запахом, потертого вида и всего лишь одной только пуговицей напоминавшего пальто Кристиана, да, может, еще своим цветом.
Темное пальто на вешалке означает, что у нас гость, и гость необычный, ибо пальто это мрачное, строгое, совсем не похожее на те, что можно обычно видеть на этой вешалке, нет, судя по запаху, это не пальто врача, и не родственника, скорее, оно всплывает из глубины моего воображения, моих страхов, пальто, прибывшее из забвения; в квартире никаких необычных шумов или разговоров, все как обычно, поэтому я запросто открыл дверь в комнату матери и, не успев толком осознать даже собственное изумление, сделал несколько шагов к кровати.
У кровати, держа руку моей матери, стоял на коленях незнакомый мужчина и, припав лицом к этой утопающей в одеяле руке, плакал; спина и плечи его сотрясались, он целовал руку матери, а та запустила пальцы свободной руки в его почти совершенно седые коротко стриженные волосы, словно пытаясь, нежно и утешающе, притянуть к себе его голову.
Я увидел это, войдя в комнату, и почувствовал, будто грудь мою вспороли ножом: так, значит, не только Янош Хамар, но есть еще и другой! и ненависть понесла меня дальше к кровати, я сделал еще несколько шагов, когда мужчина, не слишком быстро, оторвал голову от материной руки, а мать, тут же отпустив его волосы и слегка приподнявшись на своих подушках, метнула взгляд в мою сторону, явно испугавшись, что я разоблачил ее жуткую тайну, и велела мне выйти из комнаты.
Но незнакомец, напротив, попросил меня подойти ближе.
Они сказали это синхронно, мать – прерывающимся голосом, одновременно запахивая на груди вырез мягкой белой ночной рубашки, из чего я сразу сообразил, чем они занимались, она показывала, показывала этому чужаку свою грудь! показывала, что ее нет, что ее удалили, показывала свои шрамы, а незнакомец обратился ко мне приветливо, словно и правда обрадовался моему неожиданному появлению; я растерянно замер на месте, сбитый с толку и появлением незнакомца, и их противоречивыми призывами.
Сноп яркого, еще по-зимнему строгого солнца, проникая через задернутые занавески, рисовал на безжизненно сверкающем полу затейливые узоры, и казалось, вокруг все звенело, отвратительно звенел свет, за окном шумели водосточные трубы, по которым с бульканьем, хлюпаньем стекала тающая на крыше снежная жижа, и казалось, будто кто-то нарочно усиливал этот звук, от которого едва не лопались перепонки; сноп света не освещал их, достигая лишь до изножья кровати, где лежал небольшой, перевязанный шпагатом пакет, и когда незнакомец, стирая с глаз слезы, распрямился, а потом улыбнулся и встал, я уже знал, кто он, но узнавать его не хотел; костюм его выглядел так же странно, как и пальто на вешалке; это был светлый, несколько полинявший летний костюм; он был высокого роста, гораздо выше, чем тот Янош Хамар, который остался в моих воспоминаниях и которого мои ощущения наотрез отказывались признавать, ибо гул моих ощущений защищал другие чувства; лицо его было бледное и красивое, а костюм и рубашка – мятые.