Книга воспоминаний — страница 88 из 174

Моя бабушка, разумеется, все поняла, только она, с ее рафинированностью и изысканностью, с ее жесткой прямой спиной, с ее пуританской, не признающей шуток серьезностью, с шелковистыми усиками под носом и резко очерченными суховатыми чертами лица, которые на сей раз, явно от вызванного присутствием Яноша и хлопотами по кухне волнения, все же делали ее красивой, женственной, была ископаемым образцом буржуазного модус вивенди; она просто вошла и в силу своей ограниченности не посчиталась с событиями и проявлениями человеческих чувств, которые, надо думать, не вписывались в ее представления о достойном поведении и рамках приличия, вошла и словно бы перечеркнула все, что происходило здесь, словно бы своими снисходительными манерами, в которых не было ничего аристократического, ибо она не смотрела на вещи свысока, а как бы надменно обходила их, словно желая сказать, что на вещи, которые нам неподвластны, лучше вовсе не обращать внимания или уж, во всяком случае, не выказывать, что мы все видим и понимаем, и созданной тем самым иллюзией как бы способствовать неудержимому развитию событий, лавировать, выжидать, не вмешиваться, крепко подумать, прежде чем что-либо предпринять, ибо всякое действие было бы уже суждением, а с этим надо быть крайне осторожным! подобное поведение в детстве меня, разумеется, очень смущало, меня просто тошнило от его лживости, и прошло очень много времени, пока я на собственном горьком опыте не понял всей его мудрости, не почувствовал, не догадался, что кажущаяся фальшивой преднамеренная слепота и притворная глухота, возможно, требуют не меньшей гибкости и понимания, чем открытое проявление сочувствия и готовности помочь; возможно, для этого нужно больше эмпатии и гуманного опыта, чем для так называемой искренности и преследующего какие-то истины непосредственного вмешательства, дело в том, что подобное поведение является своего рода тормозом для нашей врожденной агрессивности и поспешных суждений, хотя и ведет к агрессивности несколько иного рода; она чувствовала себя в своей стихии, вошла не моргнув и глазом, как в какой-то салон, где гости, потягивая аперитив, болтают о том о сем, но то, насколько она отдавала себе отчет в серьезности происходящего, стало очевидным, когда, не дав себе времени отдышаться, она повернулась к отцу, выразила удивление, что он тоже здесь, а значит, нужно будет позаботиться еще об одном приборе, и самым будничным, небрежно-распорядительным тоном велела ему снять пальто и помыть руки, и к столу, не то все остынет! а сама уже подошла к Яношу, ради которого и разыгрывался весь спектакль, дескать, мы, да будет тебе известно, что бы ни происходило, остаемся семьей, в которой все идет гладко и полюбовно, идет как принято, и здесь, по-моему, в самую пору заметить, что в этом последнем выражении наиболее концентрированно представлена во многом мудрая и практичная мораль буржуазного этикета, а именно, что в жизни всегда и любой ценой, даже вопреки самой жизни все должно совершаться как заведено; обед, к сожалению, на скорую руку, не как обычно, сказала она, улыбаясь, и посмотрела на Яноша долгим взглядом, давая ему возможность прийти в себя, затем осторожно коснулась его руки и сказала, что он и представить себе не может, как она счастлива.

Агрессивное, оперирующее лукавыми видимостями поведение бабушки само по себе, разумеется, не смогло бы охладить их дошедшие до точки кипения чувства и направить их в более свободное русло взаимного понимания, напротив, они находились в таком состоянии, что не то что не могли вдруг смирить направленные на выяснение отношений убийственные эмоции, но каждый из них так жаждал доказать свою правду, что я опасался, что бабушкино лукавство будет последней каплей, и весь тот гнев, стыд, отчаяние, подозрительность, боль, унижение, которые всколыхнулись в них в те несколько минут, обрушатся теперь на ее голову в поисках решения, в надежде найти покой в какой-то ощутимой правде; моя мать побагровела от ненависти к своей матери и, казалось, готова была завопить, чтобы та убиралась! или придушить ее, чтобы только не слышать этот столь ненавистный ей фальшивый голос; но от сего рокового шага ее удерживала, опять же, мораль, их мораль, разительно отличающаяся от морали бабушки, а суть ее заключалась, пожалуй, в том, чтобы ради достижения своих целей тончайшим образом различать свое легальное и тайное поведение, легальные и подпольные средства тактики и стратегии, что делало их достаточно неприступными и непознаваемыми, служило залогом морального превосходства и практической власти, так что любое неосмотрительное слово, любой резкий жест были бы равносильны измене, предательству их сообщества, они не могли позволить свободно выражать эмоции, внутренние конфликты их конспиративной жизни должны были оставаться тайной, это была та запретная зона, которую они охраняли так же тайно, как тайно работали в свое время над ее созданием, то есть они должны были решить все вопросы между собой, полностью исключая враждебный и подозрительный внешний мир, и для меня самое замечательным во всей этой сцене было то, как мирно уживались друг с другом эти два питаемые совершенно противоположными мотивами образа поведения, находя точки соприкосновения именно в лицедействе и фальши.

Конечно, позднее они продолжали с того места, где остановились, но в данный момент отец, как будто и впрямь они болтали здесь о каких-то пустяках, сказал нечто вроде того, что, да, он идет мыть руки; и это было своего рода предупреждением матери, которая еще пуще побагровела, но с готовностью потянулась за пеньюаром хотя бы уже для того, чтобы скрыть дрожащее ненавистью лицо, и сказала, что ей нужно переодеться, не может же она сесть за стол в пеньюаре, минуту терпения, она быстро! а на лице Яноша только что дергавшиеся от внезапного смущения морщины мгновенно сбежались в любезную улыбку, как будто этой быстротой он хотел оградить то, что нужно было оставить в тайне, этот жест тоже был машинальным, улыбка была конспиративной, что в точности соответствовало той подлинной, но фальшиво преувеличенной радости, которую излила на него моя бабушка, обе улыбки были по-своему совершенны, так как оба, и Янош и бабушка, скрывая свои истинные чувства, все же смогли их выразить.

Что до него, то он не назвал бы себя счастливым, усмехнулся он, коснувшись ответным жестом ее руки, но как бы то ни было, он рад, что он здесь, хотя еще так и не понял, что, собственно, с ним происходит; бабушкино лицо изобразило тут сочувствие, твоя бедная, бедная матушка, сказала она, причем реальные ее чувства приняли еще большую глубину, на глаза ее навернулись слезы, это было уже проявлением настоящей взаимности, оба наверняка прибегли к одному и тому же эмоциональному стереотипу, мол, не дожила бедняжка до этого дня, и стереотип сработал, сработал скорее всего потому, что оба они искали какой-то возможной общности, и тяжелый вздох, ее интонация, навернувшиеся на глаза слезы, с одной стороны, свидетельствовали о том, что, по-видимому, об этом они уже говорили с Яношем после его появления в доме, а с другой, с тихой растроганной траурностью закрывали тему; после чего моя бабушка, собравшись с силами, мягко и утешительно, как бы обнимая при этом и его покойною мать, взяла Яноша под руку.

Я не двигался, никто больше не обращал на меня внимания, отец исчез, мать пошла переодеваться.

Мой Эрнё уже сгорает от нетерпения, уж так он хочет увидеть тебя, со смехом сказала бабушка.

И они направились в столовую.

Янош, который легко перенял этот разговорный тон, несколько смущенный своей забывчивостью, излишне горячо спросил, как чувствует себя Эрнё, и от этого голос его голос тоже стал фальшивым.

Как ясно видится сейчас разуму то, что тогда глаза воспринимали как жесты, а уши – как звуки и интонации, и все это по какой-то причине отложилось в памяти.

Моя бабушка, расслышав эти фальшивые нотки в голосе Яноша, вдруг остановилась в дверях столовой, как будто перед тем как войти, ей непременно нужно было что-то ему сказать, она вынула свою руку из-под руки Яноша, повернулась к нему лицом, взглянула на него по-старушечьи потускневшим взглядом; все деланное сияние, которое только что было на ее лице, куда-то пропало, обнажив усталость и грусть, озабоченность, и все же она не сказала того, что хотела сказать, уклонилась и, сделав рассеянный вид, взяла Яноша за лацкан пиджака и в каком-то девчоночьем смущении теребила его, что, опять же, производило впечатление некоторой серьезности, вновь маскируя что-то невыразимо реальное.

И тут собранные и, казалось, уже строго контролируемые черты Яношева лица, который вроде бы уже обрел единственно подходящую к ситуации фальшивую интонацию, неожиданно снова распались, его охватило подавленное было волнение, но волнение, продиктованное не этим моментом, а предыдущими, морщины вокруг его рта и глаз беспорядочно завибрировали, он, казалось, боялся того, что могла сказать, но не скажет бабушка, однако он знал наперед, что это может быть.

Ты знаешь, очень медленно, почти шепотом сказала бабушка, так, чтобы никто не услышал, он всю жизнь был человеком очень активным, был непоседой, и теперь это все, вся эта политика, в которой я ничего не понимаю и ничего не хочу о ней говорить, его тоже совершенно сгубила, вся эта беспомощность! я знаю, ему и твоя трагедия доставила массу страданий, я знаю, хотя он никогда об этом не говорил, он все держит в себе, все время молчит! и так и живет от приступа к приступу, всех от себя отвадил, ни с кем не общается, шептала она со все большим жаром, и тогда на лице ее появилось то самое выражение обиды, ибо, собственно говоря, ей хотелось рассказывать не о деде, а о своей обиде, потому что тому никто уже не поможет! ему не нужна ничья помощь.

Янош погладил бабушку по волосам, но не тем жестом, каким утешают старую женщину, его жест был беспомощным и неловким.

Но бабушка вновь рассмеялась, желая уклониться от истинного смысла этого жеста; вот так и живем, сказала она, проходи, и распахнула двери столовой.