Книга XIV. 1766-1772 — страница 108 из 154

тоянно боятся перемены, когда люди самые опытные заменяются людьми, имеющими меньшую опытность. Только время дает опытность, никакие качества, никакой ум ее не восполнят. Доверие народов к государям не подчинено акту власти, оно составляет награду за мудрое царствование. То же служит основанием и взаимной доверенности между дворами. Оно много зависит также и от людей, которым государь поручает свои дела. Признаюсь, что относительно нашей системы я питала полное доверие к графу Бернсторфу, которого великие достоинства и способность мне известны: я за ним следила, изучала его двадцать лет. Я на него смотрю как на второй экземпляр графа Панина, которого я давно уже подарила моим доверием вследствие важности его заслуг и неизменной дружбы моей к нему». Король отвечал благодарностию за дружбу, доказательство которой видел в письме Екатерины, и продолжал уверять, что отставка Бернсторфа произошла не вследствие интриг, а по собственному его королевскому побуждению.

Между тем 14 сентября Философов отправил королю письмо, в котором говорил, что назначение Ранцау министром находится в полном противоречии тесному союзу, существующему между Россиею и Даниею, ибо Ранцау известен своею враждебностию к России; в конце письма Философов выражал надежду, что Ранцау будет удален от дел и двора. Король велел отвечать, что он с великим удовольствием принимает заключающиеся в начале письма уверения в доверии и дружбе императрицы и с своей стороны будет пользоваться всяким случаем для доказательства, как искренне старается он поддержать согласие, существующее между Даниею и Россиею. Что же касается дальнейшего содержания письма, то его величество не считает нужным отвечать на него, ибо не может себе представить, чтоб императрица поручила своему посланнику делать такие внушения, и вообще поведение Философова слишком удаляется от формы, которая обыкновенно соблюдается между дружественными и союзными дворами. Тогда императрица приказала Философову выехать из Копенгагена в Петербург под предлогом расстроенного здоровья, а поверенным в делах был назначен секретарь посольства Местмахер как человек, способный «для примечания тамошнего колобродства», по выражению Панина.

Король собственноручным письмом уведомил императрицу, что министром иностранных дел назначил Остена именно потому, что он был посланником в Петербурге и лично известен ее величеству. Местмахер уведомил Панина, что отрешенные благонамеренные министры передали ему, будто Остен прямо объявил королю, что не может принять министерского места, если король не предпишет ему стараться всеми средствами распространять и укреплять дружбу с русским двором, и будто король с радостию на это согласился. В конце года Местмахер писал Панину, что Остен «как проницательный интриган», сохраняя тесную связь с господствующею при дворе «развратною шайкою», под рукою старается всеми средствами приобрести себе доверие разумных и влиятельных в народе людей, выказывает пред ними сожаление о настоящем положении дел при дворе, клянется в своей ревности к сохранению и утверждению тесной дружбы между Даниею и Россиею. Остен подослал доверенного человека к Местмахеру, чтоб заявить ему свою непоколебимую преданность русскому двору. Когда Местмахер приехал к нему в первый раз, то Остен встретил его словами: «Я принял настоящую должность в единственном твердом намерении посвятить свою деятельность большему утверждению связи между Россиею и Даниею, так как сам я вечно и нелицемерно предан ее величеству. Правда, я имел несчастие, что неприятели мои успели навлечь на меня немилость вашей великой и премудрой государыни и ее просвещенного министра, но клянусь честию, что это обстоятельство нисколько не уменьшило моего благоговения к ее императ. величеству и нелицемерного высокопочитания к графу Панину. Я чувствую и всегда чувствовал великую пользу для всего Севера от тесной связи между Россиею и Даниею, и хотя бы я и не претерпел от французского двора таких частых гонений, то одно убеждение в пользе русского союза достаточно для отклонения меня от всякого сношения с гордо-лукавою Франциею». Местмахер отвечал: «Оставляя все на собственное решение императрицы, я, с своей стороны, не могу скрыть, как меня сокрушает здешнее поведение в последнее время, тем более что, как кажется, оно продиктовано французским двором; но, видя такую вашу благонамеренность, ожидаю, что вы не оставите поправить дела». Остен пожал плечами и сказал: «Время теперь к этому еще неудобно, но употреблю все силы и поручаю вам просить всенижайше графа Панина еще теперь не очень строго поступать по этому делу». Конференции советник Шумахер, с которым Местмахер имел тайное свидание, просил о том же, говоря, что настоящее положение двора не может быть продолжительно, ибо Остен постарается скинуть с себя несносное иго молодых и безрассудных фаворитов, чего нельзя сделать без низвержения их самих, и если теперь русский двор потребует строгого и справедливого удовлетворения, то король по советам беспутных фаворитов может слепо отдаться во французские руки.

Об этих датских событиях мы находим отзывы Екатерины в письмах ее к госпоже Бельке. «Граф Ранцау, — писала императрица, — разогнал людей достойных и министров искусных, в числе которых, разумеется, стоит достойный граф Бернсторф; другие употребляют все усилия для отыскания подобных людей, а этот ребенок-король от них отделывается, но тем хуже для него. Если граф Ранцау произведет перемену системы, как вы пишете, то это будет мастерское произведение глупости и мы увидим, кто от этого сильнее будет кусать себе пальцы. К графу Бернсторфу я питаю величайшее уважение, его уважение для меня лестно. Я была истинно огорчена его опалою, его заслуга и достоинство во всяком случае заслуживали лучшей участи. Господин Остен, думаю, так умен, что не позволит себе участвовать в нелепостях графа Ранцау; он может меня знать, и если действительно знает, то должен быть уверен, что интригами против людей, получивших от меня свои места, нельзя приобрести моего доверия, только сумасшедшие, молокососы и дети могут судить о других по себе и жестоко ошибаться. Это в порядке вещей, но если г. Остен не потерял в Неаполе здравого смысла, то я должна предполагать, что он никак не решится на такие странности, а если решится, то даю вам слово, что промахнется и только получит репутацию интригана, потерявшего понапрасну свои труды. При виде постоянной суеты в Дании можно сказать, что эта страна кишит людьми, способными занимать важные места; каждую минуту происходят там перемещения; переменяют людей с такою же легкостию, с какою королева переменяет юбки, если только она их еще носит. Я бы хотела, чтоб Ранцау сделали поскорее великим визирем Дании, если он причиною всего зла, ибо тогда с ним случилось бы то же, что случается обыкновенно с визирями по прошествии некоторого времени. Визири такие же льстецы, как и он; это они выдумали все нелепые титулы, употребляемые султаном; а Ранцау сказал своему государю, что он служит удивлением всей Европы. Чем больше королева даст помощников Струензе, тем более надежды, что он ей опротивеет. Все это и королевские оргии приводят в ужас: вот ребятишки, которых бы надобно было посечь. Только Бог может спасти эту несчастную страну».

В Швеции было решено не приступать к русской Северной системе; события при копенгагенском дворе грозили возможностию подобного решения и здесь, что производило очень неприятное впечатление в Петербурге. Англия по-прежнему хлопотала о союзе, и по-прежнему дело не улаживалось. Английский посланник лорд Каткарт приписал эту неудачу несогласию между двумя самыми влиятельными лицами при русском дворе, графами Паниным и Орловым, и решился помирить их. «Когда граф Панин и граф Орлов сходятся во мнениях, то дело идет очень легко, — писал Каткарт своему министерству, — но когда графу Орлову можно внушить другие идеи, то выдвигается граф Чернышев и его друзья Голицыны, особенно первый, и это обстоятельство кроме всех других неудобств как следствий несогласия проволакивает время, пока императрица не помирит обоих графов». Теперь вместо императрицы Каткарт взялся за это примирение и обратился к Сальдерну с похвалами графу Орлову: и граф Орлов прекрасный человек, а о графе Панине и говорить нечего; неужели же трудно таким достойным людям помириться, а если бы и была трудность, то ее должно отстранить, ибо этого требуют их собственные интересы, интересы императорской фамилии и государства. «Совершенно справедливо, — отвечал Сальдерн, — я и сам часто говорил об этом графу Панину, но дело чрезвычайно трудное, деликатное. Оба они очень застенчивы; я не раз сводил их и оставлял одних, но я уверен, что никто из них первый не решится начать объяснение». Когда Каткарт предложил свое посредничество, то Сальдерн отвечал, что это принесет ему большую честь и пользу, но опасается, что с обеих сторон будет получен один ответ: «Мы находимся друг с другом в наилучших отношениях».

Несмотря на это, Каткарт принялся за дело при первом удобном случае. Панин хвалил Орлова, Орлов — Панина. Орлов был разговорчивее, выразил сожаление, что незнаком с Паниным ближе, что между ними разница в летах, занятиях, удовольствиях, редко встречаются, кроме совещаний по особенным делам, а тут обыкновенно он, Орлов, по своей живости перебивает методическое изложение Панина, как скоро ему покажется, что понял, к чему тот клонил речь, Панин хмурится, а он умолкает, и, таким образом, дело останавливается и мешает ходу других, что он, Орлов, желал бы встречаться с Паниным чаще без определенного занятия и что в общем свободном разговоре они сделали бы гораздо больше. Он всю вину складывал на собственную нетерпеливость и недостаток методы и отдавал полную справедливость знаниям и способности Панина. Каткарт передал свой разговор с Орловым Панину, и тот очень благодарил его. Хотя после этого не было ни с чьей стороны ни малейшей речи о чем-нибудь подобном, однако Каткарт дал знать в Лондон, что заметил очевидную перемену, которая заключалась в том, что императрица гораздо ласковее стала обращаться с великим княз