ек невоенный, не мог распоряжаться военными действиями, подобно своим предшественникам-генералам. Отправляясь в Варшаву, Сальдерн представил императрице свои опасения насчет Веймарна, обвиняя его в недостатке твердости и быстроты исполнения, и Екатерина согласилась с ним. Находясь в Варшаве, Сальдерн не прекращал своих обвинений. «Веймарн столько же огорчен дурным поведением русских войск, как и я, — писал он императрице, — но что толку в его бесплодном сожалении? Он стал желчен, нерешителен, робок, мелочен. Я не смею надеяться на успех, если здесь не будет другого генерала». Сальдерн просил прислать или Бибикова, или кн. Репнина; относительно последнего он писал: «Смею уверить, что здесь мнения переменились на его счет; предубеждение исчезло и уступило место уважению, какое действительно заслуживают его честность и достоинство. Здесь начинают даже ждать его возвращения; все, кого только я видел, только от его присутствия ждут улучшения своего положения относительно русского войска». Трудно предположить, чтоб Сальдерн действительно желал присылки Репнина и считал возможным, ибо мог ли Репнин согласиться играть в Польше роль второстепенную или по крайней мере половинную? Мог ли возвратиться в Польшу после того, как недавно ее правительство отправило ко всем дворам на него жалобу? Гораздо скорее Сальдерн приведенными словами только хотел угодить Панину и уколоть врагов последнего, которые жаловались на крутость мер Репнина и требовали его отозвания, хотел уколоть преимущественно Волконского. Русского войска было тогда в Польше 12169 человек да в Литве 3818, 74 пушки и при них 316 артиллеристов. Волконский и Веймарн разделили все войско по постам неподвижным и подвижным. Под первыми разумелись городские гарнизоны и посты, необходимые для поддержки сообщений. Подвижными назывались летучие отряды, назначенные действовать против конфедератов всюду по мере надобности. Сальдерн никак не мог согласиться, чтоб было полезно ограничиться одною оборонительною войною, как было в последнее время, и употреблять на борьбу с конфедератами только четвертую часть войска, оставляя другие три части в гарнизонах. Войска, по мнению Сальдерна, портились от постоянного пребывания в гарнизонах, приучались к неряшеству, солдаты начинали заниматься мелкою торговлею, как жиды. «Я, — писал Сальдерн, — займусь сериозно установлением лучшего порядка и лучшей полиции в Варшаве и ее окрестностях, нимало не беспокоясь, будет ли это нравиться его польскому величеству или магнатам. Я выгоню из Варшавы конфедератских вербовщиков; дело неслыханное, которое уже два года сряду здесь делается! Я не позволю, чтоб бросали каменьями и черепицею в патрули русских солдат; дерзость доходит до того, что в них стреляют из ружей и пистолетов. Я не буду терять времени в жалобах на эти преступления великому маршалу, который находит всегда тысячу уверток, чтоб уклониться от предания виновных в руки правосудия. Образ ведения войны в Польше мне не нравится. Первая наша забота должна состоять в том, чтоб овладеть большими реками. Недостаток в офицерах, способных командовать отрядами или маленькими летучими корпусами, невероятен. Есть храбрые воины, но неспособные управлять ни другими, ни самими собою. Другие думают только о том, как бы нажиться. На способность и благоразумие офицеров генерального штаба положиться нельзя. Все, что делается здесь хорошего, делается только благодаря доблести и неустрашимости солдат. Исключая генерал-майора Суворова и полковника Лопухина, деятельность других начальников ограничивается тем, чтоб давать от времени до времени щелчки конфедератским шайкам. Давши один, другой щелчок, наши командиры ретируются с добычею, собранною по дороге в имениях мелкой шляхты, и, расположившись на квартирах, едят, пьют до тех пор, пока конфедераты не начнут снова собираться. Бывали примеры, что наши начальники отрядов съезжались с конфедератскими и вместе пировали». Сальдерн как будто предчувствовал, что в искусных вождях будет скоро нужда.
Сам Сальдерн скоро заметил следствия своего поведения и 19 мая писал Панину: «Мне кажется, что твердость моих речей и тайна всех моих поступков и намерений приобрели мне уважение и доверие; но меня не любят, меня боятся, и пройдет немного времени, как при моем дворе станут работать против меня внушениями непосредственными и посредственными».
Браницкий уведомил его об опасных движениях великого гетмана литовского, и посол написал последнему: «Ничто на свете не могло меня поразить так сильно, как известие, что человек, которого я люблю и уважаю более всего на свете, подозревается в желании зла своему отечеству, в желании поддержать и усилить смуты, его терзающие. Нельзя больше притворяться с вами, время скинуть маску. Если вы не скрываете в груди своей планов, недостойных вас, планов преступных, клонящихся только к бедствию вашего отечества, то я требую от вас именем моей государыни, чтоб вы приехали не колеблясь в столицу для выслушания от меня распоряжений ее и. в-ства, имеющих целию благо вашего отечества и ваше собственное». Огинский отвечал отказом приехать. Умеренность и кротость Сальдерна должны были исчезнуть и вследствие препятствия его планам от людей, с которыми он не хотел ни минуты сдерживаться.
Еще 13 мая Сальдерн выдал печатную декларацию: «Ее и. в-ство, искренне тронутая бедствиями, удручающими польский народ, решилась употребить последние усилия, внушенные ее великодушием и твердостию, для примирения умов, для прекращения смут. Императрица приглашает народ соединиться, оставя всякую частную ненависть, обеспечив себя против корыстных видов отдельных людей, и серьезно заняться средствами, как бы положить конец бедствиям отечества. Императрица дала самые точные приказания своему послу стараться об уяснении для каждого истинных ее намерений и совещаться с самим народом о средствах успокоить его относительно всех его прав. Для этой цели необходимо, чтоб все люди, благонамеренные, истинно любящие отечество, согласились с послом насчет средств умиротворить республику, искоренить все смуты мерами самыми законными. Посол употребит все, что может убедить нацию в бескорыстии ее в-ства, в том, что она никогда ничего не делала и не желала, что бы могло повредить независимости республики. Те, которые до того были обмануты насчет чувств и действий императрицы, что взялись за оружие для предохранения себя от мнимых опасностей, равно приглашаются к примирению. Кто из них возвратится в свой дом и удержится от всякого неприятельского действия, не будет нисколько обеспокоен русскими войсками». Оказалось, что декларация была написана слишком мягко: нас зовут, значит, в нас имеют нужду, значит, мы сильны и можем поднять головы, можем не пойти на зов; делай, что хочешь, что возьмешь. Сальдерн начал хлопотать, как бы поправить дело, стал повторять всем, что приехал вовсе не с тем, чтобы выпрашивать Христа ради или покупать успокоение Польши. Потом посол стал избегать разговоров с глазу на глаз с кем бы то ни было, давая чувствовать, что он сделал свое дело, перед всею Европою сказал свое слово королю и нации, теперь их черед отвечать ему. 27 мая явилась к послу торжественная депутация от имени королевского; оба великих канцлера, коронный и литовский, рассыпались в похвалах, в выражении удовольствия и глубочайшего уважения к императрице по поводу декларации. Посол отвечал, что если король хочет воспользоваться декларациею, то должен созвать всех епископов, сенаторов, сановников и шляхту, находящуюся в Варшаве, и представить им печальное состояние государства.
Король исполнил желание Сальдерна и к первому обратился к примасу Подоскому, которого спросил, что, конечно, по его мнению, реконфедерация была бы единственным средством достигнуть законной деятельности. Примас отвечал: «Не сенаторы и епископы, находящиеся в Варшаве, должны решить насчет этого дела; надобно подождать, какое впечатление декларация произведет в стране, и особенно среди конфедератов». Король сказал ему на это: «Так вы думаете, что надобно еще ждать?» Примас сделал низкий поклон и удалился. Сальдерн, узнав об этом разговоре, накинулся на Подоского, стал упрекать его в злонамеренности, в иезуитском «себе на уме», в измене своим обязательствам, в неблагодарности; объявил ему, что его интриги с саксонским министерством и со всеми конфедератами известны, а интриги эти имели одну цель — продолжение беспокойств с тем, чтоб низвергнуть короля; но как скоро интриги открыты, то пусть он, примас, не льстит себя более надеждою довести дело до того, что сама императрица увидит себя вынужденною покинуть короля. «Вы меня больше не проведете, — говорил Сальдерн, — меня не обманут ваши уверения в искренности, которой только одно имя вам известно». «Наконец, — писал сам Сальдерн Панину, — я упрекнул его во множестве маленьких мошенничеств, которые он употреблял, чтоб водить за нос этого достойного старика — князя Волконского». На все эти упреки Подоский с сердцем отвечал, что желает удалиться из Варшавы. На это Сальдерн сказал очень сухо, что даст ему ескорту, подобающую его сану, которая может заменить саксонскую гвардию, охраняющую его в столице. Надобно заметить, что прелат жил в саксонском дворце, прислуга его состояла частию из саксонцев и гвардиею служили ему два отряда саксонских войск.
Оправдывая свой поступок с примасом, выставляя его человеком самым негодным, постоянно обманывавшим русский двор, Сальдерн приводит следующий поступок Подоского. Когда написана была известная декларация, то Сальдерн показал ее прежде других примасу, и тот вызвался перевести ее на польский язык, но в переводе исказил некоторые выражения; например, в подлиннике было: «Польша, прежде этого печального времени цветущая», а Подоский перевел: «Польша при государях из саксонского дома цветущая». В подлиннике при изображении печального состояния Польши во время конфедерации говорилось: «…граждане добродетельные стенают в молчании», а Подоский вместо «в молчании» поставил «в Сибири». Когда Сальдерн показал ему эти перемены, Подоский сделал отчаянный вид и всю вину сложил на переписчика. «Из этого вы видите, — писал Сальдерн Панину, — с какими людьми я. имею дело в этой стране, куда Бог перенес меня в своем величайшем гневе». После приведенного разговора своего с Сальдерном примас позвал его на обед; тот не поехал и написал, что поведение Подоского мешает ему, Сальдерну, бывать у него. Примас был так поражен