емуся при нем племяннику Николаю Бантыш-Каменскому написать об этом Еропкину и просить билета для свободного выезда из города. Вместо билета Еропкин прислал офицера конной гвардии, который объявил, чтоб преосвященный переоделся и поскорее выезжал из Донского монастыря, что он, присланный, будет дожидаться его в конце сада кн. Трубецкого и оттуда велит проводить на село Хорошево в Воскресенский монастырь. Пока сыскали платье, пока Амвросий переодевался, пока заложили кибитку, услыхали шум, крики и пальбу у монастыря. Амвросий вышел, чтоб садиться в кибитку, но в это время народ стал уже ломать монастырские ворота со всех сторон; все бывшие с Амвросием разбежались; тогда он пошел прямо в большую церковь, где служили обедню, приобщился и хотел было спрятаться на хорах сзади иконостаса; но толпа, ворвавшаяся в церковь, открыла это убежище; несчастного вытащили из церкви, из монастыря, и перед задними воротами умертвили самым варварским образом: били в восемь кольев целые два часа, так что, по словам очевидца, «ни виду, ни подобия не осталось».
Между тем Еропкин весь этот день, пятницу 16 числа, собирал у себя на Стоженке кусочками команду. Главную военную силу, которою располагало московское начальство, составлял Великолуцкий полк; но во всем этом полку числилось только 350 человек, а из них 300 человек расположены были в 30 верстах от Москвы для безопасности от чумы и только 50 человек находилось в Москве. К ним Еропкин присоединил гвардейские команды, присланные из Петербурга, и таким образом составился отряд из 130 человек; но при этом маленьком отряде было две пушки, которые обеспечивали успех против толпы, вооруженной дубьем и каменьями. В половине шестого часа пополудни Еропкин со своею командою двинулся в Кремль, на улице захватил священника с крестом и заставил идти с собою. При входе в Кремль чрез Боровицкие ворота отряд был встречен дубьем и кирпичами; Еропкин послал увещевать мятежников обер-коменданта царевича грузинского, но увещатель был встречен также каменьями. Той же участи подвергся бригадир Мамонов, который по доброй воле явился в Чудов монастырь со своими людьми и начал уговаривать мятежников: ему разбили голову и лицо. Видя, что увещание не помогает, Еропкин велел стрелять в толпу из пушек и ружей; не менее ста человек пало от этой стрельбы, 249 человек взяты под караул, остальные разбежались. Но Еропкин, раненный в двух местах шестом и камнем, истомленный, в лихорадочном припадке, принужден был слечь в постель и не принимал участия в дальнейших распоряжениях.
На другой день, в субботу 17 сентября, на рассвете толпы начали ломиться в Кремль, в Спасские ворота, в которых стоял губернатор Юшков. Мятежники требовали, чтоб им отдали всех товарищей, захваченных войском накануне; чтоб бани были распечатаны, карантины уничтожены, лекарей к их должности не употребляли. Накануне, 16 числа, Еропкин уведомил Солтыкова о бунте, и в 9 часов утра 17 числа фельдмаршал был уже в Москве; одновременно с ним по его распоряжению накануне вступал в Москву и Великолуцкий полк, т.е. 300 человек солдат. Солтыков поручил начальство над полком обер-полицеймейстеру Бахметеву и велел ему вести солдат на Красную площадь, чтоб прекратить бунт. Бахметев, выстроив полк на площади, сказал окружающим толпам: «Советую вам расходиться по домам, в противном случае все побиты будете». Чрез полминуты площадь опустела, и этим бунт кончился.
Главная причина печальных событий 15 и 16 сентября была очевидна: ничтожность военных сил, хотя, с другой стороны, естественно представляется вопрос: почему Еропкин с вечера 15 числа не начал собирать войско, не употребил на это всю ночь и не явился в Кремль на рассвете 16 числа, тогда событие в Донском монастыре было бы предупреждено? Как бы то ни было, старик фельдмаршал имел полное право жаловаться на недостаточность своих средств и опасность положения. «Кажется, все утихло, — писал он 19 сентября, — однако на сие надежду полагать неможно: народ пьяный, раскольщики, подьячие, холопы господские; сами все разъехались по деревням, людей оставили, кои по их праздной жизни непрестанно в кабаках. Я нашел Чудов монастырь в жалком состоянии: окна все выбиты, пуховики распороты и улица полна пуху, образа расколоты. Бунтовщики грозятся на многих, а паче на лекарей, и хотя на многих злятся и грозят убить, в том числе и меня, и первого Петра Дмитр. Еропкина, но главный пункт — карантины; сего имени народ терпеть не может. В Сенат никто не ездит, только были мы двое. Граф Воронцов пишет, что в его деревне люди заразились, для чего он и поехал в другую, дальше; князь Козловский уволен; Похвиснев болен; Еропкин заболел и лежит в постели. Господа президенты (коллегий), не спросясь никого, так как их члены и прокуроры разъехались по деревням; приказать некому, по кого ни пошлю, отвечают: в деревне. Мне одному, не имея ни одного помощника, делать нечего: военная команда мала, город велик, подлости еще для зла довольно. Между пойманными злодеями множество подьячих почти изо всех коллегий, и их солдаты, старики отставного батальона гвардии, кои содержат караул в Кремле, более всех бунтовали и воровали, чему свидетель архитектор Баженов: он все видел из модельного дома и многие речи слышал. Сейчас получена ведомость, что на Пахре собирается много всякого народа и хочет идти в Москву со всяким оружием, и разбежавшиеся отсель по деревням пьяные грозятся все разорять. Я один в городе и Сенате, помощников нет, команды военной недостает, окружен заразительною болезнию, подвержен ей более других; все ко мне приезжают, принужден пустить, всякому нужда, помочь мне некому. Один обер-полицеймейстер везде бегает, всего смотрит, спать время не имеет. Я не в состоянии в. в-ству подробно донесть, слышу и вижу все разное; народ такой, с коим, кроме всякой строгости, в порядок привесть невозможно». 21 сентября Солтыков писал: «Нельзя быть без начальника, ибо не токмо в Москве, но по уезду несколько тех злодеев, нарядясь в солдатский мундир, ходят по дворцовым и экономическим вотчинам, показывая указы, якобы из губернской канцелярии посланы, и велят попам перед народом читать, старост и выборных принуждают подписываться в том, что как скоро услышат в Москве набат или пушечную стрельбу, то бы все в Москву бежали с дубинами и рогатинами. Я оставил (в Москве) Великолуцкий полк, главный пост на Красной площади с пушками и в нужных местах пикеты; ежели б команды было довольно, особенно конницы для разъездов, то б можно оное зло скорее искоренить. Наставник должен быть из раскольщиков, потому что они всегда противились карантину, да и то примечания достойно, что церковь архиерейская вся разорена и утварь разбита и разметана». Так как главный недостаток был в военной силе, то по предложению президента Главного магистрата Протасова составлена была стража из купцов.
Но в тот же самый день, 21 сентября, когда Солтыков писал: «Нельзя быть без начальника», вышел манифест императрицы об отправлении в Москву гр. Григория Орлова. В манифесте говорилось: «Видя прежалостное состояние нашего города Москвы и что великое число народа мрет от прилипчивой болезни, мы б сами поспешно туда прибыть за долг звания нашего почли, если б сей наш поход по теперешним военным обстоятельствам самым делом за собою не повлек знатного расстройства и помешательства в важных делах империи нашей. И тако, не могши делить опасности обывателей, сами подняться отселе, заблагорассудили мы туда отправить особу, от нас поверенную, с властию такою, чтоб по усмотрению на месте нужды и надобности мог сделать все те распоряжения к спасению жизни и к достаточному прокормлению жителей. К сему избрали мы, по нашей к нему отменной доверенности и по довольно известной его ревности, усердию и верности к нам и отечеству, нашего генерал-фельдцейхмейстера и генерал-адъютанта гр. Гр. Орлова, дав ему полную мочь поступать во всем так, как общее благо того во всяком случае требовать будет, и отменять ему тамо то из сделанных учреждений, что ему казаться будет или не вместно, или не полезно, и снова установить может всего того, что он найдет поспешительно общему благу; в чем во всем повелеваем не токмо всем и каждому его слушать и вспомогать, но и точно всем начальникам быть под его повелением и ему по сему делу иметь вход в Сенат московских департаментов. Запрещаем всем и каждому сделать препятствие и помешательство как ему, так и тому, что от него повелено будет, ибо он, зная нашу волю, которая в том состоит, чтоб прекратить, колико смертных силы достанет, погибель рода человеческого, имеет в том поступать с полною властию и без препоны».
Орлов по природе своей не мог удовлетвориться тем значением, какое он имел при дворе, не мог удовлетворяться ни административною деятельностью как генерал-фельдцейхмейстер, ни деятельностию как член Совета, его тянуло на место войны, где одерживались блистательные победы, где родной брат его жег турецкий флот. Удалиться надолго, на все время войны не было возможности, но он не переставал мечтать о роли начальника отдельного предприятия, которое быстро могло бы положить конец войне; теперь же, когда Москва и вся Россия потребовала энергического действия для спасения их от страшного бича, Орлов не хотел упустить случая оказать великую услугу, приобрести громкую известность. Накануне отъезда в Москву Орлов говорил английскому посланнику лорду Каткарту, что, по его убеждению, главнейшее несчастие Москвы состоит в паническом страхе, охватившем как высшие, так и низшие слои жителей, откуда проистек беспорядок и недостаток распорядительности. Когда Каткарт стал просить его отложить поездку, говоря, что в Москве найдет не один недостаток распорядительности, но и чуму, то Орлов отвечал: «Все равно, чума или не чума, во всяком случае я завтра выезжаю; я давно уже с нетерпением ждал случая оказать значительную услугу императрице и отечеству; эти случаи редко выпадают на долю частных лиц и никогда не обходятся без риска; надеюсь, что в настоящую минуту я нашел такой случай и никакая опасность не заставит меня от него отказаться».
«Чума или не чума», — говорил Орлов. Действительно, до последнего времени вследствие несогласия медиков остерегались официально говорить о чуме. Доктор Кулеман подал доклад, что осмотр больных в Симоновом монастыре утвердил его в прежнем мнении о несуществовании моровой язвы, ибо и на умерших, и на живых, кроме пятен, не находил никаких знаков моровой язвы, почему признае