Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени — страница 12 из 34

Глава 46Лекции в Высшей школе и программа «Фолкспартей» (1906–1907)

Приезд в Петербург. Право жительства, выпрашиваемое у министерства Столыпина. Старая обстановка и новое человеческое окружение. — Лекции еврейской истории в Вольной высшей школе. Древнейшая история в революционной аудитории. Закрытие Вольной школы. — Политическое положение. Распад Союза полноправия и организация «Фолкспартей». Программа новой партии, опубликованная с моей вступительной статьей. Выборы во вторую Думу. Партийные дискуссии и литературная полемика. Мои первые статьи на идиш. Конец Союза полноправия и четыре группы в общественных коалициях. — Подготовительные работы к русско-еврейской энциклопедии, составление редакционной коллегии, конфликты. — Окончание редакции «Писем о старом и новом еврействе» и появление их в виде отдельной книги.


В холодное утро 20 сентября 1906 г. на петербургском вокзале встречали нас наша младшая дочь и уполномоченный комитета Общества просвещения. На мой вопрос, получено ли для нас разрешение на жительство, уполномоченный смущенно ответил, что барон Давид Гинцбург ходатайствует о разрешении пока на один год и что мне лично придется подать прощение об этом в Министерство внутренних дел. Поведение барона удивило меня: ведь мне обещали исходатайствовать право постоянного жительства еще до моего приезда. Потом мне все стало ясно: усиление реакции после июльского разгона Думы и августовского взрыва на даче Столыпина сделало для барона неудобным личное ходатайство у премьера, и ему пришлось иметь дело с директором департамента, который мог предоставить только временное право жительства. Мы заехали в гостиницу на Измайловском проспекте, где дочь заранее заказала для нас комнату. Чуть ли не на другой день мне пришлось быть в Министерстве внутренних дел. Я подал прошение из нескольких строк директору Департамента общих дел Арбузову, с которым барон раньше говорил обо мне. Противно было просить министерство об изъятии меня из общего закона, отмена которого не состоялась только вследствие разгона Думы главою министерства, и я с угрюмым видом подал бумагу его помощнику. Директор, с своей стороны, холодно принял меня и обещал дать ход делу, а на мой вопрос, как быть сейчас с полицейской пропиской, ответил, что немедленно сообщит градоначальнику, чтобы полиция не беспокоила меня.

В такой обстановке начался второй петербургский период моей жизни, после долгожданной революции, которая теперь сменилась жестокой реакцией. Все напоминало мне о Петербурге моей юности. Наша гостиница находилась рядом с домом, где некогда была редакция «Русского еврея» и где я жил с Фругом в 1883–1884 гг. Самостоятельную квартиру заняли мы вскоре на Малой Подьяческой, близ прежней моей обители на Средней Подьяческой и у Львиного мостика, на пути в былую редакцию «Восхода». Старая обстановка, но без старого человеческого окружения. Давно умер Ландау, недавно скончался «Восход». Д-р Грузенберг отошел от журналистики и от общественной деятельности. Я его не видал ни в одном собрании Союза полноправия, Не встречал и Фруга, который уединился где-то на окраине города и прятался от общества. Еще в самом начале революции он пел ей отходную. В начале 1905 г. он напечатал в сионистском журнале «Еврейская жизнь» пессимистическое стихотворение, где пророчил, что новая политическая весна кончится так же печально, как весна 1881 г, погромами.

                                                     ...Четверть века минуло.

Я помню и сладкие сны той призрачной, яркой весны,

И как мы проснулись от гула свирепой и дикой орды,

Дышавшей огнем истребленья и ядом смертельной вражды...

И годы, ужасные годы прошли чередою... И вот

С далеких туманных высот вновь призрак желанной свободы

Мерцает и снова зовет. И снова мы верить готовы,

Что близко весны торжество, весны небывалой в России...

Не верьте, о братья, не верьте!..

Октябрьский манифест потонул для Фруга в кровавой волне октябрьских погромов, и он призывал только к борьбе мучеников (в газете «Фрайнд»{440}):

Chawerim un Brüder! Di finstere Zait

fun Klog un Gehet is arüber:

Gekumen di Zait zu fallen in Strait,

zu fallen wi Schimschon bagiber!..

Флексер-Волынский давно уже отошел от всех еврейских интересов, как от социальных интересов вообще. После европейского успеха его монографии о Леонардо да Винчи он считал себя жрецом эстетизма. В данное время он увлекался русско-византийской иконописью, ездил для изучения старинных икон в монастыри на горе Афон и дружил с православными монахами. В разгар революции 1905 г. он не нашел лучшей темы для декларации, как заявить в послании к петербургскому митрополиту Антонию{441}, что он, Волынский, чувствует себя крещенным в духе, хотя и не во плоти. Я поэтому не имел охоты встречаться с старым другом, когда он после моего приезда, в разговоре с моей дочерью, выразил желание побеседовать и обменяться со мною своими произведениями. Вообще из старых товарищей никто не стоял со мною теперь на общественной арене. Кругом были новые люди, большей частью члены Союза полноправия, с которыми я во «втором Петербурге» работал как с единомышленниками или союзниками.

В первые дни по приезде я посетил директора Вольной высшей школы, профессора Лесгафта{442}, замечательного старика. Популярный в Петербурге анатом, он уже давно вследствие политического конфликта с начальством (Лесгафт сочувствовал левым радикалам) ушел из Медицинской академии и основал частные курсы естествознания, где обучались женщины, «лесгафтички». В год революции эти курсы сделались общими для лиц обоего пола и затем были легализованы как Вольная высшая школа с тремя отделениями: биологическим, педагогическим и социологическим. Новый университет привлек лучших, большей частью оппозиционных, профессоров и огромную массу слушателей, преимущественно из революционной молодежи. Четырехэтажное здание на Английском проспекте, пожертвованное для школы каким-то либеральным меценатом, часто служило местом политических сборищ и конспиративных совещаний. Сам Лесгафт жил поблизости, во дворе старого дома, в скромной квартирке, где я застал его за лабораторной работой. Я изложил ему свой план лекций для ближайшего семестра, а именно что я намерен читать курс новейшей истории евреев, со времен французской революции, так как это может больше заинтересовать слушателей в нынешнее беспокойное время, чем лекции по древней истории. Лесгафт с этим не согласился. Он полагал, что факультетский совет не одобрит обратного хода от новейшей истории к древней и будет настаивать на чтении в хронологическом порядке. И действительно, через несколько дней совет в своем заседании, где я участвовал, высказался за хронологический порядок. Я тут повторил свое опасение, что занятое социальными вопросами большинство слушателей едва ли сможет сосредоточить свое внимание на древнейшей эпохе, изложенной по научному методу библейской критики и востоковедения; но коллеги успокаивали меня, а известный профессор Дьяконов{443} (историк русского права) сказал, что он сам готов слушать такой интересный курс. Из других преподавателей нашего факультета, с которыми я тогда и после заседал в совете, помню экономистов Посникова{444} и Туган-Барановского{445}, юриста Пергамента{446} и историков Преснякова, Тарле{447} и Мякотина{448}.

Я стал готовиться к курсу лекций, который раньше не был намечен в моей программе. Помню свои хождения на Васильевский остров, где я в Азиатском музее Академии наук искал новинок по библейской науке. Я с увлечением перечитывал новейшие исследования Шрадера, Винклера и Иеремиаса о Библии в свете ассириологии, а также монографии о недавно открытом кодексе Гаммураби; кипевший тогда спор Bibel-Babel придавал этим исследованиям интерес актуальной проблемы. Возвращаясь домой через Дворцовый или Николаевский мост и обдуваемый резким холодным ветром с Невы, я схватил простуду и вынужден был отложить начало чтения лекций. 19 октября вечером, еще не вполне оправившись от болезни, я прочел свою вступительную лекцию, на которую явились студенты разных факультетов. Большая аудитория была переполнена. Я начал с приветствия по адресу Вольной школы, которая совершила научную вольность: открытие кафедры еврейской истории, да еще в отделении социальных наук, чем отступила от научной рутины, включающей еврейскую историю в группу теологических или филологических наук. Тут я снова развил свою социологическую концепцию еврейской истории и иллюстрировал ее примерами из различных эпох. Лекция представляла собою краткое введение в библейскую историю и кончилась гимном свободному исследованию а будущей свободной стране. Двухчасовое чтение, прослушанное внимательно и награжденное аплодисментами, утомило полубольного лектора, которому пришлось особенно напрягать свой голос для большой аудитории. Я объявил, что через неделю начну читать специальный курс по древнейшей истории евреев, предупредив, что для слушания его требуется известная подготовка, в особенности знание библейской литературы и истории Древнего Востока.

На следующие лекции являлось несколько десятков слушателей, записавшихся на мой специальный курс. Но оказалось, что и среди них очень мало знакомых с Библией, причем наблюдалось странное явление: среди христиан еще иногда попадались помнящие кое-что из заученной в детстве «священной истории», а среди евреев таких не было. Не желая ронять престиж высшего учебного заведения пересказыванием преданий Книги Бытия, я только излагал теории библейских критиков и ориенталистов о сходстве этих преданий с легендами Древнего Востока вообще. Под конец у меня осталось около двух десятков слушателей, в большинстве тоже неквалифицированных. Так сбылось то, чего я опасался: в тревожной политической атмосфере не могло быть интереса к такому специальному предмету, как библейская наука. Были полны аудитории политической экономии, социологии, новейшей политической истории, но не специальных дисциплин. Вольная высшая школа, как уже сказано, была приютом политических кружков; сам Лесгафт жаловался на это в заседаниях совета преподавателей и говорил, что Министерство просвещения косо смотрит на его школу. Действительно, скоро наступили преждевременные каникулы. В начале декабря министерство предложило нашему совету прекратить чтение лекций еще до наступления новогоднего перерыва, и совет подчинился, ибо знал о нашем грехе: были обнаружены конспиративные собрания студентов социалистических партий в здании школы с участием посторонних лиц. Когда в середине января 1907 г. чтение лекций возобновилось, я заявил Лесгафту, что готов продолжать чтение при условии, что наберется не менее тридцати студентов, подготовленных к слушанию данного курса (я хотел читать в тот семестр о параллелизме законов Торы и Кодекса Гаммураби). Так как такой группы не оказалось, я прекратил чтение, несмотря на просьбы явившейся ко мне депутации слушателей. Впрочем, и сама Вольная школа оказалась недолговечной. В том же году она была закрыта министерством по требованию Департамента полиции. Даже самому Лесгафту грозили репрессии. Позже школа воскресла как Биологический институт: «социальная опасность» была устранена.

V меня самого научная работа в это время сильно тормозилась общественной деятельностью. С момента приезда в Петербург мне не давали покоя почти ежедневные заседания по политическим вопросам. Заседал центральный комитет Союза полноправия, приготовляясь к выборам во вторую Государственную Думу, совещались и отдельные его группы. Тогда уже выяснилась неизбежность распада Союза. Первый удар нашему междупартийному объединению нанесли сионисты, которые на съезде в Гельсингфорсе (ноябрь 1906) включили в свою программу все принципы Союза полноправия, даже борьбу за национальные права в «голусе», но решили проводить их только под своим партийным флагом. Это побудило антисионистов с Винавером во главе образовать свою организацию, «Еврейскую народную группу», которая восприняла лишь минимум национальной программы Союза (общий принцип самоопределения) и выступила с воззванием против «принципиальных эмигрантов», как они называли сионистов. Выделилась из Союза и «Еврейская демократическая группа» Брамсона и товарищей. При таких обстоятельствах шли подготовительные работы к организации национальной группы в духе моей доктрины, под названием «Фолкспартей». В Петербурге у меня нашлись единомышленники в лице М. Н. Крейнина{449}, д-ра А. В. Залкинда{450} и адвокатов В. С. Манделл{451} и С. И. Хоронжицкого{452}, за которыми стояли еще некоторые представители петербургской интеллигенции. Наиболее активным в этой группе был Крейнин, энергичный, культурный работник и борец за национальную школу в петербургском Обществе просвещения, человек прямолинейный, с ясным практическим умом. Активен был и д-р Залкинд, некогда член революционной партии, преследуемый властями и «черной сотней» в Гомеле, откуда ему пришлось бежать в Петербург; по своим демократическим убеждениям и чутью реального политика он вполне подходил к нашей группе. В ряде совещаний мы разрабатывали программу нашей «Народной партии» в обеих ее частях: общей и национальной. В основу общей программы были положены принципы русской Конституционно-демократической партии в духе ее левого крыла; национальная же программа представляла собою дальнейшее развитие принципов Союза полноправия: в ней более конкретно были указаны формы осуществления автономии на основе организации общин с местными и центральными органами самоуправления. Между прочим, был установлен принцип национальной общины (вместо религиозной) как единицы самоуправления, но принадлежность к ней обусловливалась «фактическим и официальным пребыванием данного лица в составе еврейского народа». Против пункта, преграждающего доступ в общину выкрестам, возражал кто-то из меньшинства, и это пришлось внести в программу как «особое мнение». Помню горячие прения, которые велись у нас по поводу каждого пункта программы.

В декабре 1906 г. я написал вступительную статью к этой программе. Обе были напечатаны в газетах на русском и еврейском языках («Рассвет» и «Фрайнд») и в отдельных брошюрах. Вступительная статья, вошедшая потом и в мои «Письма о старом и новом еврействе», представляла собою сгущенный экстракт всего передуманного за два года. Ясно очерчен был наш путь: мы должны были продолжать борьбу за эмансипацию, в которую мы «ринулись с гневом униженных и страстностью мучеников», должны бороться как «единая еврейская нация, входящая в состав различных государств, а не в состав различных наций»; в противном случае мы можем «завоевать для себя свободную гражданскую жизнь, но не будем застрахованы от национальной смерти». В заключение я указал на надпартийный характер нашей «Фолкспартей», которая стремится к объединению всех прогрессивных сил нации в одной всенародной организации: «Фолкспартей» в смысле организованного народа.

На несколько дней я укрылся от общественного шума в близкой к Петербургу Финляндии. 26 декабря я приехал в дачный городок Териоки. Тихо было там среди глухой зимы, на берегу замерзшего Финского залива. Тут я предавался думам: «Иду ли верным путем? Зачем давать своей индивидуальности стираться от этого постоянного политического трения? Тени покинутых научных трудов укоризненно смотрят на меня...» Из Териок я поехал в Выборг и по дороге, в вагоне, узнал из газет, что в Питере убит пулею террориста главный прокурор военно-полевого суда Павлов{453}. Это был ответ революционной пули на правительственную веревку, «столыпинский галстук»{454}, который завязывался вокруг шеи вешаемых революционеров. В Выборге я остановился в отеле «Бельведер», где пятью месяцами раньше было подписано историческое «Выборгское воззвание»{455} членов первой Думы. Обедал в большом зале ресторана, где тогда заседали мятежные депутаты, о чем гласила надпись на стене. Из окон я смотрел на белое ледяное поле залива и думал: скоро замерзнет и недавно кипевшая Россия. После нескольких дней уединения в Выборге я решил «из пустыни безлюдья возвратиться в пустыню многолюдства», в Петербург. В первый день 1907 г. я уже был в Петербурге.

Тут меня ждали заседания и собрания, дискуссии и литературная полемика. Партийный бой кипел по всей линии. Сионисты с редактором «Рассвета» А. Идельсоном{456} во главе нападали на «Народную группу» Винавера и Слиозберга, а последняя парировала удары «принципиальных эмигрантов» в своем еженедельнике «Свобода и равенство». Нашей «Народной партии» пришлось отмежеваться от «Народной группы», с которой ее могли смешать по сходству эпитетов, и мы об этом напечатали заявление в газетах, что вызвало большое недовольство Винавера и его сторонников. Скоро в «Свободе и равенстве» поднялась полемика и против нашей программы, и особенно моего вступления к ней, а затем последовали публичные дискуссии в собраниях. На время мое согласие с Винавером расстроилось. Еще недавно он в заседании Союза полноправия уговаривал меня выставить свою кандидатуру во вторую Думу, куда он уже не мог попасть как лишенный избирательных прав за подписание «Выборгского воззвания»; я тогда почти без колебаний отказался, не желая прибавить к литературе и кафедре еще третью трибуну: парламентскую. Теперь я оказался бы для «Народной группы» неподходящим кандидатом.

Винаверовская «Народная группа» дала сигнал к атаке на сионистов и «Фолкспартей». В агитационном собрании однажды выступил с тяжелой артиллерией сам Винавер. Он тут развил свой взгляд на национальный вопрос: русский народ есть наша политическая нация, а еврейство наша культурная нация, поэтому нельзя говорить о полноценной и автономной еврейской нации, а только о еврейской «народной группе» среди русской политической нации. В личных беседах со мною Винавер раньше старался склонить меня к этому воззрению и обещал взамен ряд уступок программе «Фолкспартей», но я оказался неуступчивым, и наш спор был вынесен в публичную арену. В публичной дискуссии Винавер упрекал «Фолкспартей», что она идет в Каноссу{457} к сионистам, «принципиальным эмигрантам», а я отвечал ему упреком, что «Народная группа» держится системы «открытых дверей», через которые она гостеприимно пропускает всех ассимиляторов. В органе группы «Свобода и равенство», который должен был заменить прежний «Восход», полемизировали со мною публицисты Тривус-Шми и Л. Я. Штернберг{458} (бывший народоволец, известный этнограф). Тривус доказывал, что светская «национальная община» как основа еврейской автономии никогда не будет признана еврейским народом, состоящим из религиозных общин, а Штернберг упрекал меня в недостатке веры в живучесть еврейства, которому вовсе не нужна строгая национальная дисциплина. Я отвечал своим критикам в петербургской газете «Фрайнд». Тут мне впервые пришлось писать на нашем народном языке, идиш, и я опасался, что с этой задачей не справлюсь; но к моему радостному удивлению, я написал статью без большого труда и недурным народным стилем. «Во время писания, — читаю я в дневнике (20 февраля 1907), — какая-то теплая струя прилила к сердцу: Mameloschen».

В то же время мне пришлось написать и напечатать во «Фрайнде» другую статью на «материнском языке»: ответ на обращенное ко мне «Открытое письмо» д-ра X. Д. Гуревича{459}, соредактора этой газеты, который выразил недоумение по поводу моей программной статьи о «Фолкспартей», где рядом поставлены два способа разрешения еврейского вопроса в России: путем борьбы за равноправие и путем планомерной большой эмиграции. Критику казалось, что тут возможно не совмещение обоих способов, а лишь альтернатива: или политическая борьба в России, или эмиграция в Америку. Мой ответ, под заглавием «Освободительное движение и эмиграционное движение», был напечатан в двух нумерах «Фрайнда» (21–22 февраля) и представлял собою принципиальный трактат о роли нашей эмиграции, хотя и в полемической форме. Я доказывал, что пафос политической борьбы отнюдь не умаляется от параллельной эмиграционной работы, которая может служить страхованием в моменты неудачи борьбы за право. «Если после долгой борьбы мы не достигнем цели, если мы получим хартию равноправия, завернутую в погром, если еще долго русская конституция будет шагать как арестантка между конвоем жандармов и бандами „черных сотен“, — тогда вы снова услышите в стане Израиля клич: вон из российского Египта!»[37] Как часто потом это горькое предупреждение оправдывалось!

Когда я писал эту статью на родном языке детства, усовершенствованном в литературе последних лет, я окончательно убедился в пригодности его для выражения современных мыслей. Через пару месяцев мне пришлось самому переводить эту статью на русский язык для печатавшегося в отдельной книге собрания моих «Писем о еврействе», и я почти ничего не изменил в еврейском тексте: так полно и точно передавал он все нюансы моей мысли и стиля.

Вся эта общественная и литературная работа делалась в видах организации «Фолкспартей». К сожалению, у нас оказалось мало сотрудников. Я не мог взять на себя агитационную работу в Петербурге и в провинции, а наш организационный комитет ограничивался рассылкою наших программ и брошюр на еврейском и русском языках. Из провинции требовали присылки агитаторов и сулили большой успех (из Минска, например, писали, что в «Фолкспартей» готовы вступить тысячи членов из городской демократии, ремесленников и торговцев, если приедет организатор); по трудно было рассчитывать на возможность свободной агитации в ту пору лютой реакции. И дело глохло. Идеология «Фолкспартей» овладевала умами, но не было благоприятных условий для образования партийных ячеек. Так и остались только стройная программа «Фолкспартей» и небольшая группа членов в Петербурге. к которой позже примкнули более радикальные элементы. Осталось общественное и литературное течение, представители которого впоследствии входили в состав различных политических коалиций.

В феврале 1907 г. открылась вторая Дума с ее двумя крайними флангами, черным и красным, и слабым центром. Еврейских депутатов попало только трое, да и то слабые, политические новички. Комитет Союза полноправия напрягал последние силы, чтобы помочь депутатам в их думской работе по еврейскому вопросу. Мы устраивали совещания с тремя нашими депутатами и с лидерами думской оппозиции, кадетской и социалистической. Помню участие в наших заседаниях двух депутатов: кадета Пергамента и трудовика Караваева{460}. Но наш Союз полноправия доживал уже последние дни. Дифференциация групп разрушала его изнутри. Оставалось два выхода: либо вовсе упразднить Союз, либо превратить его в федерацию различных групп. Я горячо защищал этот последний выход. В конце марта этот вопрос обсуждался на малой конференции делегатов Союза. Было решено сохранить его в виде федерации четырех групп: сионистов, «Народной группы», «Народной партии», «Демократической группы» и пятой беспартийной. Предполагалось созвать особый съезд для реорганизации Союза. Но потом выяснилась невозможность соглашения. Больше всех этому мешали сионисты, решившие «идти под собственным флагом» во всякой политической работе. 16 мая в нашем совещании было решено, что незачем созывать съезд, так как группы не пришли к соглашению относительно реорганизации. Так погиб Союз полноправия, прожив два года: год расцвета и год упадка. Однако идея федерации не совсем заглохла. Вместо постоянной федерации возникали потом временные коалиции групп, представленных в различных организациях: в совещаниях с еврейскими депутатами Думы и в культурных учреждениях.

Пока я метался между политикой и наукою, возникло одно литературное предприятие, которое грозило поглотить часть моих сил. Готовилось издание большой «Еврейской энциклопедии» на русском языке, по образцу недавно законченной в Америке «Jewish Encyclopedia». Инициаторами дела были издатель русского «Энциклопедического словаря» Эфрон{461}, барон Давид Гинцбург и еще неоформившийся историк Юлий Гессен. Осенью 1906 г. начались совещания о подготовительных работах к энциклопедии и о формировании редакционной коллегии. В совещаниях, кроме названных инициаторов и меня, участвовали М. И. Кулишер, д-р Л. Каценельсон (Буки бен Могли), профессор-эллинист Ф. Зелинский{462}, переводчик Мишны на русский язык Переферкович{463}, филолог Герман Генкель (русский немец) и сотрудник «Восхода» С. Л. Цинберг, впоследствии историк еврейской литературы. Между этими лицами предполагалось делить редакционную работу. Мне не все намеченные лица казались подходящими в качестве редакторов, хотя сотрудничество их я очень ценил; не все сознавали трудность задачи и ответственность руководителей. Мне было предложено главное редакторство, но я обусловил свое согласие привлечением новых сил для редактирования отделов. Так как новых сил не нашлось, я согласился взять на себя только редакцию одного отдела, самого обширного (европейский период истории), другие же отделы по выработанному мною плану были распределены так: библейский отдел был поручен Н. Переферковичу, который в нем мог быть только компилятором; иудео-эллинский отдел отдан Зелинскому, отличному эллинисту, но не иудаисту и даже не антииудаисту, в смысле отрицательного отношения к иудаизму; талмудический отдел взял Каценельсон, весьма компетентный в письменности Талмуда; гаонейско-арабский период достался двум «ориенталистам», барону Гинцбургу и Генкелю, из которых первый при специальных знаниях был лишен дара литературного изложения, а второй был хорошим переводчиком; Цинберг получил отдел новоеврейской литературы, раввин Драбкин — раввинскую литературу, а Гессен — историю русских евреев, точнее еврейского вопроса в России, со времен разделов Польши. Он же состоял секретарем редакционной коллегии и тут проявил большую энергию. Общим редактором был сначала избран М. Кулишер, хороший юрист, но далеко не энциклопедист в еврейской науке. Наши подготовительные работы длились целый год и сводились к составлению номенклатуры всех отделов и распределению материала между их редакторами.

Тут я убедился в слабости нашего аппарата. Помню ряд конфликтов в нашей редакционной коллегии. Обсуждался вопрос о транскрипции еврейских имен в энциклопедии. Я настаивал на близости к еврейской форме в сефардском произношении, как принято в европейской науке, обрусевший же Переферкович стоял за греко-славянскую транскрипцию, принятую в русской церковной («синодальной») Библии. Я приводил курьезные примеры искажения библейских имен на грекорусский лад (Нафан вместо Натан, Веселиил вместо Бецалель, Фамарь вместо Тамар, Асир вместо Ашер и т. д.). Эллинист Зелинский поддерживал Переферковича, желая этим подтвердить свою любимую идею о прямой связи славянства с греческой культурой. Я выразил недоумение по поводу греко-славянских тенденций в чисто еврейском деле и однажды привел такой пример искажения национальной формы: «Что сказали бы вы, — спросил я Зелинского, — если бы русский переводчик Мицкевича передал название его поэмы „Пан Тадеуш“ словами „Господин Фаддей“?» Зелинский покраснел, и я спохватился, что ведь он сам, обрусевший поляк, именуется Фаддей Францевич. Он что-то ответил мне и мимоходом сказал, что чувствует себя одновременно и поляком и русским. Большинство коллегии приняло, однако, предложенную мною сефардскую транскрипцию.

Помню еще одно объяснение с Зелинским. Я его спросил, как он, поклонник греко-римской культуры, отрицательно относящийся к иудаизму, намерен трактовать моменты столкновений между этими античными культурами, в особенности в эпоху национальной войны Иудеи против Рима. Я, собственно, имел в виду предупредить односторонний подбор фактов со стороны эллинофильского профессора. Зелинский понял меня и ответил: я вижу во всей этой борьбе историческую трагедию и с этой точки зрения буду ее рассматривать. Были, однако, в нашей коллегии и более тяжелые конфликты. Когда однажды главный редактор Кулишер дал нелестную оценку статьи Переферковича по библейской истории, автор обиделся и наговорил грубостей почтенному редактору. Мы все сочувствовали оскорбленному Кулишеру. Скоро, однако, выяснилось, что и Кулишер не подходит к своей задаче общего редактора: для этого ему не хватало еврейского энциклопедического знания. Ему пришлось уйти, как позже и Переферковичу.

Полное удовлетворение я находил только в одной работе: пересмотре «Писем о старом и новом еврействе». Зимою 1907 г. я возобновил эту работу, начатую предыдущим летом в Верках. Я с увлечением систематизировал идеи, развившиеся в связи с переживаниями целого десятилетия (1897–1907) и проверенные на опыте бурной эпохи. Вся моя публицистика этого десятилетия вошла в большой том «Писем» и разместилась в трех его отделах: 1. Общие принципы; 2. Между общественными течениями; 3. Между инквизицией и эмансипацией. Работа была закончена в апреле 1907 г., и в моем предисловии к книге отразились общественные настроения того момента. Я там дал краткую характеристику только что завершившейся дифференциации наших политических групп. Между прочим, одна характеристика оказалась пророческою: я назвал В. Жаботинского и его товарищей из сионистского «Рассвета» максималистами сионизма, так как они выкинули лозунг: «Середины нет. Или экзод (исход из диаспоры в Сион), или ассимиляция!». Судьбе угодно было через десять лет сделать Жаботинского вождем еврейского легиона и затем партии ревизионистов, максимализм которых оказался неприемлемым даже для большинства сионистской организации. Помнится, когда тотчас после выхода книги «Писем» меня посетил Жаботинский, он в шутку сказал: «Вы меня называете максималистом, а ведь я еще экспроприациями не занимаюсь» (в ту пору максималистами назывались крайние революционеры, нападавшие на государственные казначейства или почтовые конторы с целью экспроприации). Моя собственная идеология заняла место между крайними течениями и разделяла участь всякой средней позиции: ее штурмовали и справа и слева.

Глава 47«Еврейская энциклопедия» и еврейская «академия» (1907–1908)

Постоянная летняя «резиденция» в Финляндии. — Государственный переворот 3 июня 1907 г. — Мечты об отшельничестве в Выборге и вместо этого новая обитель на Васильевском острове в Петербурге. — Новый пересмотр «Учебника еврейской истории» и редактирование перевода Ренана. — Думы в финляндском лесу, лесная молитва в Рош-гашана. — Schutzjude в столице. — Работа в «Еврейской энциклопедии» и мое вынужденное общее редакторство. — Еврейская «академия» или Курсы востоковедения барона Гинцбурга. — «Сторожу чужие виноградники». «Мой день клонится к закату». — Отход от политики и публицистики. — Последнее прощание с Ахад-Гаамом.


Крайне утомленный разнородными работами, я мечтал о летнем отдыхе, точнее о более спокойной работе, в Финляндии. Счастливый случай сделал меня постоянным летним гостем этой тихой страны озер и лесов, создал для меня корректив к душной столице тут же, под боком, в двух часах езды от нее. Мои родственники Эмануилы купили близ деревни Усикирки, станции железной дороги между Петербургом и Выборгом, большое имение под названием Линка, с несколькими хорошими жилыми домами. Еще на Пасхе, когда снега таяли, я ездил туда вместе с новым владельцем для осмотра и был восхищен этим тихим уголком на берегу озера Кирка-Ярве. Закончив свои работы в городе, я в конце мая переехал с семейством в Линку. Мы поселились в небольшом домике близ молочной фермы и стали вести жизнь мирных поселян. Но и сюда доносились звуки политической борьбы.

В воскресенье, 3 июня, утром я по делу поехал в Петербург и в вагоне раскрыл только что купленную газету. У меня потемнело в глазах; совершился государственный переворот. Манифест Николая II возвестил о роспуске второй Думы, в которой угнездилась «крамола» социалистических партий, и об изменении избирательного закона с целью усиления консервативного элемента дворянства и духовенства. Мы все предвидели разгон Думы после отказа ее выдать правительству фракции социалистических депутатов для предания их суду по обвинению в государственной измене, но не ожидали произвольного изменения конституции. «Стиль манифеста 3 июня есть стиль „Союза русского народа“. На истерзанную страну надвигается новая черная туча», — писал я в эти дни. Были окончательно похоронены надежды весны 1906 г. И такими странными казались мне на другой день в заседании редакционной коллегии энциклопедии наши прения о мелочах подготовительных работ.

Когда я вернулся в «зеленые объятия леса», я снова задумался над вопросом: смогу ли завершить задачу жизни в атмосфере реакции. «Мне 47-й год, — писал я, — недолог уже период расцвета умственных сил, — могу ли я дольше откладывать труды, требующие 15–20 лет жизни?» Явился план — отойдя от общественности, покинуть Петербург и поселиться на постоянное жительство в Финляндии. В часы долгих летних прогулок с женой я рисовал нашу тихую жизнь в Выборге, где никто и ничто не будет мешать мне писать «Историю». В конце июля я даже съездил в Выборг, был у губернатора и заручился его обещанием разрешить мне жительство под условием получения благоприятной справки обо мне из Петербурга. Дело в том, что по старым законам не разрешалось селиться в Финляндии даже привилегированным петербургским евреям, а давалось губернатором только право временного пребывания. Мне выборгский либеральный губернатор обещал при указанном условии выдать полугодовой паспорт и затем возобновлять его каждое полугодие. Я уже ходил по улицам Выборга в сопровождении единственного знакомого туземца, молодого ориенталиста д-ра Зарзовского (он вскоре умер от чахотки), и присматривался к подходящим квартирам. Однако в последнюю минуту мое решение «уйти от мира» поколебалось. Я решил остаться в Петербурге, если Министерство внутренних дел возобновит там мое жительство бессрочно.

Уже близился конец годового срока, данного мне по приезде в столицу, и барон Давид Гинцбург уверял меня, что сделает все возможное, чтобы вырвать у Столыпина разрешение на бессрочное жительство. Помню, как он летом заехал ко мне на временную городскую квартиру у родственников, на Большой Подьяческой, поднялся по крутой лестнице на 4-й этаж и еле говорил от одышки. Я ему прочел свое прошение на имя Столыпина, которое он должен был лично передать ему, но заметил, что он недоволен тоном прошения, где не было достаточного выражения верноподданнических чувств. Тем не менее он обещал стараться, хотя и не скрывал трудностей: Столыпин, который для царя и его черносотенной камарильи был «либералом», боялся делать какие бы то ни было уступки в пользу евреев. В ожидании более или менее успешного исхода ходатайства я решил заранее снять квартиру в Петербурге. Мы оставили тесную квартиру в грязноватом доме на Малой Подьяческой улице и переселились на Васильевский остров, где сняли квартиру из четырех комнат на 8-й линии. И такова была амплитуда моих колебаний в ту пору, что после недавнего финляндского плана я рисовал себе план прочной оседлости в Питере: «Довольно, надо осесть на одном месте, хотя бы на этом академическом острове Невы, и доживать там остаток дней в непрерывном труде, пока не позовут тебя в последний далекий путь. Если свыкнуться с политическим вулканом кругом, если одолеть в себе бациллу общественности, можно на этой сравнительно тихой и чистой окраине Петербурга, среди библиотек Университета и Академии наук, предаться научной работе, а летом ежегодно исцелять усталую душу воздухом Финляндии» (август).

Лето 1907 г. в Финляндии прошло в пестрой работе. Я занимался исправлением первой и третьей частей «Учебника еврейской истории» для нового издания. После плохих провинциальных изданий приятно было смотреть на новые книжки, напечатанные в одной из лучших типографий Петербурга («Общественная польза»), С тех пор учебник ежегодно перепечатывался по стереотипам каждое лето и появлялся к учебному сезону. Большая часть книг отправлялась в Вильну к главным комиссионерам братьям Сыркиным, которые снабжали учебниками всю черту оседлости евреев, а остальные продавались из склада при типографии. Ежегодный расход книг выражался приблизительно в цифре 7000 экземпляров (около 4000 первой части, 2000 второй и 1000 третьей). Чистый доход от этого издания был основою моего скромного годового бюджета, обеспечивая его наполовину. Это делало меня в материальном отношении до некоторой степени независимым, и я мог свободно строить свои литературные планы. Пророчество моего старого друга Абрамовича сбылось: «Камень, отброшенный строителями, стал во главу угла»: учебник давал экзистенц-минимум в течение двух десятков лет.

В то же лето я редактировал русский перевод «Истории израильского народа» Ренана. Я уговорил крупного издателя Эфрона издать этот перевод книги, которая некогда очаровывала меня больше своим стилем, чем содержанием. Моя дочь София, поэтесса, была как бы призвана передавать красоты ренановского стиля, а я тщательно редактировал перевод, сличая с оригиналом. Но большую часть моего времени поглощала энциклопедия, и это грозило моим планам научных работ.

В это первое финляндское лето мой культ природы принял постоянные эмоциональные формы, державшиеся в течение ряда лет. В известные моменты лес превращался для меня в синагогу, мысль — в молитву, которая иногда выражалась также в словах и мелодиях, всплывавших на поверхность из глубин памяти. В день Рош-гашана (годовщина моего рождения по еврейскому календарю) я на глухой лесной тропинке устроил импровизированное «богослужение». Читаю в утренней записи 27 августа: «Я сейчас молился в своеобразной синагоге. Рано утром вышел в лес, улыбавшийся солнцем сквозь слезы дождя или росы, и несколько минут озаренная душа молилась в знакомых с детства словах. И личное и народное горе вылилось в этих словах... Страшно стало за народ и за детей, которые уходят от этого истерзанного народа... Святые мученики 1903–1906 гг! Я поминаю вас здесь, в глуши финляндского леса, в слезах напевая: „Эль моле рахамим, шохен бамромим!..“»

Я не молил Бога, как велит традиция, чтобы он «записал меня на хороший год». Об этом уже позаботился Столыпин. Из Питера пришло извещение, что «министр признал возможным» разрешить мне жительство только на один год. «Правительство, инспирируемое „Союзом русского народа", иначе не могло поступить... Итак, ежегодное хождение по мукам, милость Гаманов! Нет, в будущем году положить конец этому: либо постоянное жительство, либо отъезд из Петербурга. Третья Дума, конечно, равноправия евреям не даст, a in spe еще возможно министерство Пуришкевича{464} — Дубровина{465}» (запись 29 августа). Переехав на жительство в город в начале сентября и устраивая в новой квартире свою библиотеку, я думал: «И все это при сознании, что, может быть, через год опять придется разорить гнездо и скитаться! В роли Schutzjude я долго и сам не хочу быть».

В городе возобновились заседания редакционной коллегии «энциклопедистов». «За лето, — писал я о своем впечатлении, — участники не стали более призванными к своей роли. Но я решил предоставить все ходу вещей: пусть дело в неумелых руках само валится, я не нанесу ему первого удара выходом из коллегии. Напротив, выгорожу свой отдел, а в комитете буду помогать коллегам по мере сил». Меня, однако, скоро втянули в более ответственную роль общего редактора. После ухода Кулишера главное редакторство энциклопедии было предложено мне, а когда я стал отказываться, мне заявили, что я обязан согласиться ради спасения дела. Я просил дать мне «три дня на размышление», и 20 февраля 1908 г. уехал в снежные сугробы Линки, чтобы там в уединении обдумать и решить. Думы были очень серьезные. «Это (принятие общего редакторства) значит продаться на пять лет, хотя за высокое ежегодное жалованье в 5000 рублей, какого я никогда не получал, спасти энциклопедию, но погубить свои очередные большие труды. Никогда в литературе я не шел на материально заманчивые предложения, предпочитая бедность с любимыми работами богатству с постылыми. Но энциклопедия не постылая работа, и без меня она, пожалуй, погибнет, т. е. выйдет в исковерканном виде. Это — национальный памятник еврейства, хотя и на чужом языке. Что же? Пожертвовать ей пять лет из немногих оставшихся мне в жизни, когда и без того боишься умереть, не сделав своего большого дела? А в Петербурге ждут ответа. В понедельник я должен вернуться туда и в тот же вечер в заседании комитета дать решительный ответ. Вопрос еще осложняется необходимостью реорганизации редакционной коллегии, начатой по моему предложению» (запись 21 февраля). После трехдневных размышлений я решил: от общего редакторства отказаться, а в крайнем случае принять редактирование только первого тома в течение ближайших месяцев.

Когда я по возвращении в Петербург заявил о своем решении в заседании комитета, поднялся общий ропот. Издатель Эфрон и барон Давид Гинцбург вызвали меня в соседнюю комнату и объявили, что мой отказ заставит их немедленно прекратить все дело. Мне не хотелось взять на свою совесть гибель энциклопедии после долгого участия в подготовительных работах, и я с тяжелым сердцем согласился редактировать первый том с тем, чтобы делить работу с д-ром Каценельсоном: я беру на себя пять отделов по истории и социальной жизни, а Каценельсону передаются четыре литературных отдела (библейский, талмудический и др.). Секретарями были назначены Ю. Гессен и Г. Генкель. Однако первый же месяц совместной работы убедил меня, что фактически я один являюсь ответственным редактором всей энциклопедии. Д-р Каценельсон представлял собою тип еврейского ученого старой школы: обилие знаний в одной или нескольких областях и недостаточные в других. Он был превосходным медиком, талмудистом и знатоком раввинской литературы, изложение его было ясное и живое, но недостаток научно-исторических знаний вводил его часто в ошибки. Пренебрежение к хронологии однажды чуть не привело к катастрофе. Просматривая корректурные гранки, я обратил внимание на одну статью в отделе Каценельсона, где продолжительность всего периода первого персидского владычества определялась в сорок лет (согласно темному талмудическому преданию) вместо двух столетий. Когда я разъяснил ошибку Каценельсону, он только добродушно смеялся. В другой раз я ему советовал исправить статью на основании бесспорного вывода библейской критики, к которой я сам относился не без критики; он рассердился и воскликнул: «Да мало ли что там выдумал Вельгаузен!{466} Немец, пива напился и по-своему Библию толкует!» — и тут же сам расхохотался над своим чересчур образным выражением. Статьи Давида Гинцбурга в еврейско-арабском отделе были просто неудобочитаемы. Помню, как я стал исправлять одну из его статей и наконец бросил: изложение было такое путаное, что пришлось забраковать статью, а чтобы не обидеть автора, я убедил его перенести ее содержание в более общую статью, которая в алфавитном порядке имела появиться в одном из последних томов. Корректуру забракованной статьи хранил у себя Эфрон, и когда сотрудники собирались в редакционной комнате при его типографии (в знаменитом Прачечном переулке), он приносил этот листок и читал его вслух при всеобщем смехе. Таким образом, мне приходилось строго следить за всеми статьями, кроме статей компетентных сотрудников, чтобы предохранить издание от скандальных ошибок. Большую часть статей, скомпилированных из «Джуиш энциклопедия», я должен был сверять с оригиналом. Корректурные гранки были испещрены моими поправками.

В ту же зиму 1907/08 г. я был втянут еще в одно научное предприятие, прекрасное по идее, но несовершенное в исполнении. Уже давно, с момента моего переселения в Петербург, Давид Гинцбург привлекал меня к совещаниям об учреждении высшего института еврейских знаний или еврейской «академии». Помню первое совещание в доме старого барона Горация Гинцбурга на Конногвардейском бульваре. Больной старик, уже с печатью близкой смерти на лице, полулежал в глубоком кресле за столом и молча слушал доклад сына и наши прения. В беседе участвовали д-р Каценельсон, чиновник Министерства юстиции Яков Гальперн{467} и еще некоторые нотабли, которых уже не помню. У меня осталось от этого совещания впечатление чего-то безжизненного, и я писал (26 ноября 1906): «Великое дело втиснуто в футляр частного баронского предприятия, с заскорузлыми „профессорами", заранее припасенными, среди которых мне предлагают кафедру истории». Целый год продолжались хлопоты Давида Гинцбурга в Министерстве просвещения о разрешении ему открыть высшие курсы еврейского знания, и наконец ему удалось учредить их под скромным названием «Курсы востоковедения». Правительство не хотело разрешить высшую школу под еврейским именем и поэтому прикрыло этот грех вывеской «восточных наук», которую предложил барон как бывший студент Восточного факультета и ученик ориенталиста Хвольсона{468}. Соответственно была прикроена и программа: древнееврейский, арамейский и арабский языки, талмудическая и средневековая литература, история еврейского народа и литература. Предметы были распределены между преподавателями так: по истории читаю я, по Талмуду (история устного учения) — доктор Каценельсон, по средневековой философии — барон, по арабскому и другим предметам — И. Маркон{469} и И. Гинцбург{470}. Наши слушатели набирались преимущественно из провинциальных самоучек или экстернов, бывших иешиботников, подготовленных к слушанию специальных еврейских предметов, но не обладавших достаточным общим образованием; последнему требованию удовлетворяли лишь немногие из них, да еще студенты университета, которые являлись на наши вечерние лекции. Были и некоторые слушательницы Высших женских курсов.

В январе 1908 г. открылись Курсы востоковедения, сначала в помещении еврейской гимназии, а потом в особом помещении в том доме Васильевского острова, где жил и я. В первый семестр я читал «Введение в еврейскую историю»: методологию, периодизацию и общий обзор исторического материала. Слушатели, хорошо знакомые с еврейскими источниками, жадно слушали лекции, которые преподносили им традиционное в свете научной критики. Со вниманием слушались и живые лекции Каценельсона по истории развития устного учения, Мишны и Талмуда. Диссонанс в преподавание вносил Давид Гинцбург, «ректор» нашей школы. Он не подчинялся никаким программам, а «читал» по вдохновению, и не столько читал, сколько заставлял слушателей читать. Брал он какую-нибудь средневековую философскую книгу, например «Море невухим» Маймонида или «Милхамог Адонай» Ралбага, и предлагал ученику читать вслух, а сам объяснял прочитанные отрывки, сообщая разные сведения, большею частью к тексту не относящиеся. Такие занятия происходили часто не в помещении курсов, а на квартире барона, на 1-й линии Васильевского острова, в его огромной библиотечной комнате, где на столах были разложены редкие фолианты рукописей и старопечатных книг. Это было скорее любительство, книжный спорт, чем научная лекция. Так же бессистемно читали и двое «восточных» протеже барона: немножко о хазарах, о караимах, о гаонах, о Талмуде и т. п. Тяжело было видеть такое неудовлетворительное осуществление хорошей идеи, но я все-таки еще надеялся, что со временем дело улучшится хотя бы в силу естественного подбора среди преподавателей.

От политической деятельности я в это время почти отошел. По временам только участвовал в «приду мских» совещаниях наших двух депутатов в третьей Думе (Нисселовича{471} и Фридмана{472}) с представителями политических групп. Изредка я откликался на вопросы дня в прессе. Однажды (в начале 1908 г.) я ответил на анкету газеты «Фрайнд» по вопросу о своевременности широкой борьбы за еврейское равноправие вне Думы и в ней самой. Многие считали эту борьбу бесполезной при реакционном составе Думы, но я доказывал, что борьба путем массовых петиций и протестов нужна уже для того, чтобы не дать народу примириться с бесправием и политически деморализоваться. Не имея возможности регулярно посещать наши «придумские» совещания, я успокаивал свою совесть тем, что мои товарищи по «Фолкспартей», Крейнин и Залкинд, добросовестно работают там вместе с представителями других направлений. Я и без того часто укорял себя за то, что разбрасываюсь, отвлекаясь от главного жизненного труда. «Меня сделали сторожем чужих виноградников, а своего виноградника я не сторожу», — жаловался я в дневнике библейским стихом. В виде предостережения самому себе я написал на своем бюваре на письменном столе стих средневекового поэта: «Iomi nata laarov» («Мой день клонится к закату»), а на портфеле с текущей корреспонденцией, висевшем над столом, сделал латинскую надпись: «Scripta manent» («Написанное остается»). Та осень была вообще грустная: долго болела и лежала в больнице жена, дети рассеялись, и я в часы уединения размышлял о превратностях жизни. В моем дневнике есть волнующие строки об «интеграции души»... Прошлое вспомнилось, когда я писал предисловие к оконченному тогда в русском переводе первому тому «Истории израильского народа» Ренана, Тут, как в моей публичной лекции 1894 г., отразились и моя первая любовь к «папе свободомыслящих», и позднейшая критика его оценки иудаизма.

Совершенно не тянуло меня в ту пору к публицистике. Я не реагировал на полемические статьи по поводу «Писем о старом и новом еврействе», появлявшиеся в журнале «Гашилоах» (под редакцией «отрицателя голуса» д-ра Клаузнера{473}), и на большую статью д-ра Житловского в сборнике «сеймистов» («Серп»{474}). В этой статье меня удивил полемический тон критика, который, несмотря на близость наших взглядов, старался отмежеваться от моей системы автономизма.

В начале мая приехал в Петербург Ахад-Гаам, которого я не видел уже больше двух лет. Это было свидание с целью прощания: мой друг явился, чтобы проститься со мною перед его окончательным переселением в Лондон, где он занял место управляющего конторой чайной фирмы Высоцкого. Нахожу такую запись в моем дневнике от 6 мая: «Второй день в беседе с А. Г., уезжающим завтра навсегда в Лондон. Второй день излияний души, грустных бесед о распаде нашей маленькой литературной семьи, о личном и народном горе, обо всем, что волнует и мучит. Завтра утром мы на пароходной пристани скажем друг другу „прощайте!“ — насколько? Он будет нравственно одинок в Лондоне, я здесь... Целая полоса жизни с 1891 г. завершается этой разлукой». Помню, как во время наших бесед Ахад-Гаам вынул из кармана записную книжку и показал мне тезисы двух намеченных им трудов: «Развитие этики иудаизма» и «Развитие еврейской национальной идеи». Я его заклинал, чтобы он в Лондоне не забывал об этих трудах, которые должны увенчать его литературную деятельность. Увы, мои ожидания не сбылись: лондонская атмосфера оказалась неблагоприятной для его творчества. На другой день мы простились на Гутуевском острове, на борту большого парохода, отходившего в Стокгольм. С тех пор мы переписывались в течение 19 лет, но больше я уже Ахад-Гаама не видел. В дальнейшем мне придется рассказать только о наших встречах в литературе и в дружеской переписке.

Глава 48Литературное и Историко-этнографическое общества (1908)

Второе лето в Финляндии, белые ночи на «белой даче». — Решение отказаться от энциклопедии. Мольбы Каценельсона. Его и моя трагедия. — Учреждение Еврейского Литературного общества. Учредительное собрание. Мой тезис о трехъязычии еврейской литературы. Черновицкая конференция и начало языковой проблемы. Идишисты и гебраисты. Отделения Литературного общества в провинции и культурное оживление. — Учреждение Еврейского Историко-этнографического общества, осуществление мечты 1891 г. Учредительное собрание: моя грустная речь и речь-исповедь Винавера. — Комитет Историко-этнографического общества. — Конкуренция «Пережитого», — Мой реферат «Процессы гуманизации и национализации».


С конца мая 1908 г, я снова в Финляндии, в поэтической обстановке Линки. Мы живем на высоком берегу озера Кирка-Ярве, на верхнем этаже «белой дачи». Об этой пустовавшей раньше большой вилле ходили среди местного населения странные легенды как о средневековом волшебном замке. Говорили, что какой-то рок преследовал бывших владельцев виллы и что в годы ее запустения там. появлялись какие-то привидения. Я нашел там совсем реальные следы этих «привидений»: надписи на стенах балкона вроде «Долой самодержавие!», «Николай Кровавый». Оказалось, что еще недавно, в 1905 г., скрывавшиеся в Финляндии революционеры устраивали в пустой вилле тайные собрания и отводили себе душу мятежными надписями по адресу царизма. Мне, однако, печальный «замок» приносил в течение ряда лет такую радость творчества и общения с природой, какую я редко имел раньше. Под моим высоким балконом стлалось пестрое поле клевера, за ним гладь озера, а с боков дом. охватывался густыми рядами сосен, елей и берез. Памятны мне летние вечера, когда я с высоты балкона часами следил за медленным угасанием заката и чувствовал наступление белой ночи по внезапному замиранию шелеста листьев на верхушках деревьев и по таинственному свету над озером. Очаровывало это дивное слияние дня и ночи, заката и восхода, и грезился такой же символический переход в конце жизненного пути, «когда для смертного умолкнет шумный день...»

В этой идиллической обстановке меня с особенною силою влекло к творческой работе. Хотелось погрузиться в переживания XIX в., восстановить образ этого бурного столетия в еврейской истории. Пора уже положить конец вызванному революцией долгому перерыву в исторической работе и вернуться к стоявшей на очереди «Новейшей истории». Но дорогу к любимому труду преграждала коллективная работа по энциклопедии. «С неимоверными усилиями, — писал я 13 июня, — сооружаю энциклопедию, чищу авгиевы конюшни всех девяти отделов, устраняю в каждой гранке корректуры кучу несообразностей, работаю за всех: и за номинальных (по большей части) редакторов отделов, и за сотрудников по общей редакции. Я добьюсь этой работой сверх сил, что первый том энциклопедии через месяц выйдет приличным в научном и литературном отношениях. Но чего это мне стоило! И возможно ли так продолжать?» Я поехал в город и в заседании редакционной коллегии поставил вопрос о моем дальнейшем участии. «Двухдневные совещания о будущности энциклопедии. Я обусловил свое дальнейшее участие в общей редакции и в пятом отделе обновлением состава редакторов отделов, большею частью номинальных. Выяснилось, что нет людей, и другие редакторы вместе с издателем Эфроном решили, что надо дать энциклопедию, хотя и плохую, переводную. Я их поддержал в этом, но заявил, что я тогда ухожу совсем. Тут поднялась буря. Мне делались самые выгодные предложения, чтобы удержать меня хотя бы в пятом отделе, но я стоял на своем: или приличная научная энциклопедия с моим участием, или лубочная без меня» (запись 5 июля).

После моего возвращения на дачу ко мне приехали двое гостей: мой соредактор Л. Каценельсон и прибывший из Одессы приятель раввин X. Черновиц{475}. В течение двух дней Каценельсон уговаривал меня не покидать его в общей редакции энциклопедии даже при нынешнем составе сотрудников. Он приводил доводы литературные и житейские: нужно поддержать монументальное издание даже при его несовершенствах; нельзя отнимать возможность заработка у многих нуждающихся сотрудников. При этом Каценельсон со свойственным ему прямодушием признался, что он нарочно сократил свою медицинскую практику для того, чтобы конец жизни посвятить любимой научной работе, и в случае приостановки энциклопедии он одновременно потеряет и задачу жизни, и свой литературный заработок. Я ему возражал, что и мне дорога идея энциклопедии, но именно поэтому не могу мириться с плохим ее осуществлением, что историк по специальности в таком деле песет большую ответственность, чем медик и талмудист, и наконец, что с уходом из редакции я также жертвую доброю половиною своей материальной обеспеченности. Присутствовавший при нашей беседе Черновиц одобрял мое поведение и очень удивился, когда в ответ на мои слова, что я не стану марать свое имя участием в плохом коллективном труде, обиженный Каценельсон воскликнул: а я пойду по колено в грязь, лишь бы спасти энциклопедию! А затем снова сетовал, что я его покидаю в непосильной для него работе, причем у него слезы показались на глазах. Я с болью душевной чувствовал трагедию этого прекрасного человека, желавшего во что бы то ни стало ознаменовать конец своей жизни созиданием памятника, но понимал ли он мою трагедию? Я, правда, был моложе его на 13 лет (ему тогда шел 61-й год), но ведь я имел перед собою план работ по крайней мере еще на двадцать лет, и таких работ, в которых я видел весь смысл жизни. Мог ли я из гадательного остатка лет (а я всегда думал, что до глубокой старости не доживу) отдать пять-шесть лет коллективной работе в энциклопедии, рискуя судьбою таких трудов, как общая история еврейского народа, история евреев в Польше и России и переработка истории хасидизма?.. Грустный, расстроенный уехал от меня д-р Каценельсон, я также был глубоко расстроен. «Хорошо ли я сделал, — спрашивал я себя в дневнике, — лишая себя материальных средств и отнимая у энциклопедии одну силу?» Но тут же отвечал: «Чувствую, что иначе не мог поступить, сохраняя чистую совесть»[38].

Вопрос был окончательно решен в совещании издателя Эфрона с редакционной коллегией. Предложенный мною проект реорганизации состава редакции не был принят. Эфрон горячо убеждал меня остаться, неизменно повторяя свой довод, что я вследствие стремления к лучшей энциклопедии разрушаю хорошую и, следовательно, я «враг хорошего» (в силу афоризма «лучшее враг хорошего»). Весь день 20 августа длилось это совещание в Прачечном переулке, и вечером я записал: «Критический день в моей литературной жизни: отказался от дальнейшего участия в редактировании энциклопедии. Больно мне расстаться с мыслью о создании национального памятника; тяжело мне, необеспеченному, лишиться постоянного заработка, но иначе не могу. Сейчас вернулся из типографии. Испытываю чувство возвращения домой, к своим брошенным духовным детям». Увы, не скоро осуществилась и эта надежда. Помню, как в тот же вечер явился ко мне в городе мой молодой друг и позже товарищ по «Фолкспартей», А. Ф. Перельман{476}, с проектом создания нового еврейского ежемесячника на русском языке взамен закрывшегося «Восхода». Я ему сказал, что только что отказался ради своих трудов от более крупного издания. А через несколько месяцев я был уже втянут в состав редакции нового журнала «Еврейский мир». Что-то фатальное было в этом совпадении: король умер — да здравствует король!..

В конце лета я еще в Финляндии пытался возобновить свои приготовления к очередному труду: «Новейшей истории евреев». «Голова полна мыслями о ближайшем труде. Предо мною куча заметок и планов, и я чувствую, что могу и должен дать яркую картину новейшей эволюции еврейства». Я даже записал план дальнейших работ на целых 13 лет вперед, до 1921 г. Накануне переезда в город я прощался с тихим финляндским приютом: «Завтра покидаю тебя, печальный край, безмолвный, с редкой улыбкой солнца, — я, носящий в душе тяжесть безмолвной грусти... Еду в город тюрем и жандармов, „чрезвычайной охраны“ и холеры, — (эпидемия скоро разрослась и похищала сотни жертв ежедневно), — чтобы уединиться в своей келии среди этого мира торжествующего зла». Вместо келии меня ждал шумный форум общественности.

В городе я с аппетитом голодного набросился на историческую работу. Я стал писать обширное введение в «Новейшую историю» («Еврейский мир накануне 1789 года»), где старался дать картину статики всемирного еврейства накануне динамического XIX в. Но не успел я кончить это введение, как меня самого зацепила общественная динамика. В ту пору, после политических разочарований и вызванного ими гнилого декадентства в некоторых кругах молодежи, в здоровой части еврейского общества почувствовалась сильная потребность в широкой национально-культурной работе. Возрождение литературы на обоих еврейских языках и на государственном языке стало на очередь дня. Для подъема социальной энергии нужно было использовать единственное достижение, уцелевшее от недавней революции; относительную свободу печати и публичных чтений. Новый закон облегчал учреждение обществ и союзов для культурных целей. И вот было решено учредить в Петербурге Еврейское Литературное общество с правом открытия отделений в провинции. Инициаторами дела были С. М. Гинзбург из редакции «жаргонной» газеты «Фрайнд», А. Д. Идельсон из сионистского еженедельника «Рассвет» и некоторые другие писатели и политики (между прочим, депутат Думы, адвокат Нисселович, проведший через инстанции устав общества).

12 октября 1908 г. состоялось учредительное собрание Литературного общества. Открывая собрание, я призывал к усилению культурной работы после упадка политической и напомнил, что именно в эпохи реакций литература призвана стоять на страже и подготовлять новый подъем общественности. В этом собрании впервые была поставлена языковая проблема (это было через два месяца после Черновицкой конференции{477}, которая провозгласила идиш национальным языком наравне с древнееврейским). Здесь, в собрании петербургских интеллигентов, где все говорили по-русски, выяснилось течение в сторону чисто еврейской литературы и против русско-еврейской, то есть против употребления русского языка. Я тогда отметил в записи: «Знамение времени! Давно ли вне русско-еврейской литературы все считалось batlonus (пустыми упражнениями)?» Я выдвинул принцип равноправия для всех трех языков и заявил, что дискуссия по языковой проблеме состоится в одном из ближайших собраний нашего общества. В учредительном собрании был избран комитет, в который вошли лица различных направлений. Кроме меня и С. Гинзбурга, как председателей комитета, туда вошли С. Ан-ский, Л. Сев, М. Тривус, А. Идельсон, С. Цинберг и даже один бундист (Зельдов-Неманский{478}). Главная работа петербургского комитета состояла в устройстве собраний для рефератов с дискуссией. Собирались обыкновенно в зале училищ Общества просвещения на Офицерской улице.

Первые рефераты касались, разумеется, вопроса о языках. Помню шумные дискуссионные вечера по поводу доклада С. Ан-ского о равноправии языков. Докладчик держался моего мнения о неизбежности трехъязычия в еврейской литературе. Оппонентом выступил горячий «идишист» (этого термина тогда еще не было и чаще употреблялось выражение «жаргонист») Н. Штиф{479}, писавший в «Рассвете» под псевдонимом Баал-Димион. Он первый заговорил публично в наших собраниях на хорошем народном языке. Штиф возражал против тезиса равноправия трех языков, признавая равноправными только оба еврейских языка. Он оспаривал мое обозначение древнееврейского языка как «национального» (в смысле историческом) и идиш как «народного» (в смысле распространенности его преимущественно в народных массах; интеллигенция обратилась к нему позже). Мне пришлось защищать права русского языка в нашей литературе против идишистов и гебраистов, доказывая, что нельзя отнимать национально-культурное орудие у огромных слоев еврейской интеллигенции, говорящей и читающей по-русски. Я допускал, что в смысле национальном еврейский и русский языки неравноценны, но они должны быть признаны равноправными как культурные орудия. В следующих наших собраниях читались рефераты о Шалом-Алейхеме, Переце и других народных писателях, которыми вдруг заинтересовалась даже ассимилированная интеллигенция. Вскоре в центральный комитет Литературного общества стали обращаться из многих городов с предложениями об устройстве там отделений общества, и комитет проводил через министерство легализацию таких отделений. Так возникли провинциальные литературные общества в Одессе, Екатеринославе, Варшаве, Киеве и множестве меньших городов. В течение двух лет число этих обществ возросло до ста. Везде замечалось общественное оживление, везде велись в собраниях дискуссии не только на культурные, но и на политические темы, пока власти не спохватились: в 1911 г. Столыпин запретил все еврейские литературные общества наряду с украинскими и польскими национально-культурными организациями. Я участвовал в центральном комитете только в первый год, а потом вышел из его состава, так как был отвлечен работою в другом, более близком мне Историко-этнографическом обществе.

В один из осенних дней 1908 г. является ко мне мой сосед по Васильевскому острову М. Тривус-Шми и сообщает, что Винаверу удалось получить разрешение на учреждение Еврейского Историко-этнографического общества и что меня просят вступить в ряды учредителей. Мне напомнили, что тут осуществляется мой призыв 1891 г., приведший к образованию Историко-этнографической комиссии при Обществе просвещения в Петербурге, которая теперь превращается в самостоятельное общество. Мог ли я уклониться от участия в деле, о котором мечтал в давние годы? Начался ряд организационных заседаний в квартире Винавера на Захарьевской улице. В том самом кабинете, где мы еще недавно вели политические дебаты в заседаниях Союза полноправия, собирались остатки «регестников» (собирателей ре-гест из исторических актов). Винавер грустно сказал: «Революция оторвала нас от исторических работ, которые мы вели в 90-х годах, — теперь настала пора вернуться к ним».

16 ноября в красивом Александровском зале при синагоге на Офицерской состоялось первое учредительное собрание Еврейского Историко-этнографического общества. Председательствовал М. И. Кулишер. Винавер и я сидели за столом президиума. Сложные чувства волновали меня в этот вечер, когда я должен был приветствовать слишком позднее осуществление мечты молодости, и это настроение сказалось в моей вступительной речи. «Не могу скрыть от вас, — говорил я, — что в этот торжественный момент меня волнует смешанное чувство радости и печали. Радуюсь тому, что наконец возникает учреждение, призванное удовлетворять насущным потребностям нашей национальной жизни; скорблю о том, что так поздно возникает оно, что ядро еврейского народа только сейчас дождалось того, что уже давно имеют меньшие группы его на Западе. В этот момент я не могу не вспомнить об одном неосуществленном проекте 1891 года, проекте очень близком мне, о тогдашнем первом призыве к учреждению Еврейского Исторического общества. 17 лет понадобилось для того, чтобы эта мечта нашей юности воплотилась в дело». Сделав обзор подготовительных работ по истории русских евреев и набросав план предстоящей деятельности вновь учреждаемого общества, я закончил свою речь указанием на симптомы умственного пробуждения в последнее время: возникновение культурных обществ и научных учреждений. «В темные промежутки реакции, — повторил я, — мы должны накоплять духовную энергию для того, чтобы в грядущую освободительную эпоху ее расходовать»[39].

После меня говорил Винавер. Это была одна из его лучших больших речей, замечательная по своему задушевному тону исповеди. Он напомнил о таком лее осеннем вечере в Петербурге 1891 г., когда в собрании молодых еврейских юристов и писателей покойный В. Берман показал только что появившуюся книжку мою «Об изучении истории русских евреев и об учреждении Еврейского Исторического общества»; мой призыв привел к образованию Историко-этнографической комиссии, о работах которой в течение десяти лет Винавер подробно и образно рассказывал. Он говорил, с какою любовью эта группа петербургских интеллигентов занималась собиранием регест из исторических актов по программе моей и профессора Бершадского, как живо обсуждались рефераты в собраниях и как в процессе работы росло в участниках чувство связи с народом, прошлое которого изучалось. Грусть юношеских воспоминаний и недавних политических разочарований звучала в последних словах Винавера: «Я вижу вот рядом со мною сидящего Дубнова, и черед глазами моими лежит все тот же, успевший уже истрепаться экземпляр кирпичного цвета, и кругом все старые друзья-соратники, вместе со мной лелеявшие мечту, которая вот сейчас осуществляется. Мечта скромная, не чета тем, что недавно обуревали нас, но за ней своя особая, бесценная прелесть: она — мечта юности. Воскресают при ее свете и обстановка, в которой зародилась она, и юные порывы, и те скромные деяния, которые дано было свершить нам». С затаенным дыханием слушало собрание задушевную речь Винавера[40], а я сидел завороженный воспоминаниями двух десятилетий, взволнованный исповедью моего современника и соратника. Диссонанс в возвышенное настроение аудитории внесла лишь короткая речь председателя М. Кулишера, который почему-то в этот момент счел нужным расхолодить слушателей указанием на угрожающее еврейству духовное вырождение и вообще как-то иронически отнесся ко всему нашему начинанию. Это, однако, не помешало собранию избрать его по заранее розданному списку в число членов комитета Историко-этнографического общества.

На другой день после собрания я записал: «Оно открылось вчера, это Историческое общество, проект которого я писал ранней весной 1891 г. и опубликовал осенью того же года... Предстоит громадная работа: собирание и издание материалов, издание трехмесячника и отдельных книг, лекции и рефераты... Ах, если бы это было 17 лет назад, как я бы отдался этому, сколько бы сделал! Мечта тридцатилетнего, осуществляемая в сорок восемь лет — не слишком ли поздно?..» Я действительно испытывал нечто вроде чувства человека, которого любимое существо отвергло в юности и вернулось к нему через много лет, когда уже прошло все очарование юной страсти и вставал вопрос: надолго ли?..

Избранный в учредительном собрании комитет Историко-этнографического общества выделил из себя президиум, куда вошли Винавер как председатель, я и Кулишер как товарищи председателя, Ю. Гессен как секретарь. Остальные члены комитета были: из группы «восходовцев» Л. Сев, М. Тривус-Шми и М. Сыркин, этнограф Л. Штернберг, археолог Сальвиан Гольдштейн и молодой историк Марк Вишницер{480}, который незадолго перед тем приехал из Германии и в беседах со мною производил впечатление знатока еврейской научной литературы. Числившиеся в комитете библиотекарь Публичной библиотеки А. И. Браудо, историк по образованию, и литературный критик журнала «Русское богатство» Горнфельд редко посещали наши заседания. Главным делом комитета было издание трехмесячника «Еврейская старина», который я согласился редактировать при помощи комиссии из членов комитета. Продолжение издания «Регест» было поручено Севу и Гольдштейну.

К сожалению, не примкнули к нашему делу некоторые лица, которые могли бы быть ему полезны, как, например, С. М. Гинзбург, редактор еврейского исторического сборника «Пережитое». В этом сборнике, задуманном еще до открытия Историко-этнографического общества, участвовали кроме редактора и С. Цинберг, С. Ан-ский, А. Браудо и я. В нем помещались преимущественно мемуары и документы недавнего прошлого, так что на роль строго научного органа он претендовать не мог. Перед выпуском первого тома «Пережитого» названная группа сотрудников обсудила составленный Гинзбургом проект предисловия, в котором заключался призыв к собиранию исторических материалов и присылке их по адресу редактора сборника. Как раз в эти дни я готовился к учредительному собранию Историко-этнографического общества, которое должно было опубликовать такое же воззвание с целью образовать архив и музей для общего пользования. Я заявил, что теперь, при создании общественной организации с широкой программой деятельности и с фондом для публичного архива, наш частный кружок «Пережитого» теряет значение и должен войти в состав новой организации, во всяком случае не конкурировать с нею. Против моего предложения восстал Гинзбург, который из личной неприязни к Винаверу не хотел работать с ним в одном деле и настаивал на сохранении частного кружка. Тогда я вышел из кружка «Пережитого» с протестом против его антиобщественной тенденции. Частный сборник продолжал выходить даже после того, как большинство его сотрудников перешло в комитет нашего общества и работало в «Еврейской старине».

В начале декабря я открыл серию докладов в Историко-этнографическом обществе. Я прочел реферат на тему «О процессах гуманизации и национализации в новейшей истории евреев», где проводил мысль о нормальности взаимодействия обоих процессов и ненормальности их одностороннего действия, иллюстрируя это примерами из истории XIX в. Я пришел к выводу, что установление гармонии между гуманизмом и национализмом есть важнейшая задача, завещанная XIX веком XX. Доклад вызвал страстные прения, которые заняли два вечера. Тут я, кажется, впервые столкнулся с типичным «присяжным оппонентом» во всех еврейских дискуссионных собраниях, Б. Столпнером{481}. Это был странный тип. Выходец из раввинских иешив, он долго скитался по еврейским студенческим колониям Швейцарии и Германии, усвоил доктрину марксизма и проглотил массу немецких книг. Все это в связи с его прежним талмудическим образованием сделало из него отчаянного диалектика и спорщика по всевозможным вопросам. Он спорил из любви к искусству, ради самого процесса спора, часто весьма остроумно, но всегда почти бесплодно, ибо свои собственные положительные идеалы он развивал крайне туманно. В них была какая-то странная смесь исторического материализма и мистического спиритуализма, тенденций ассимиляционных и религиозных. Сама внешность Столпнера, неряшливого и неловкого, подслеповатого и совершенно лысого, придавала ему вид какого-то фанатического аскета, но к его словам внимательно прислушивались любители умственного спорта. Я, как противник такого спорта, относился отрицательно к выступлениям Столпнера.

Глава 49«Еврейский мир» и «Еврейская старина» (1909)

Ежемесячник «Еврейский мир» и его коалиционная редакция; направление «Фолкспартей» как «равнодействующая». — «Молодняк» Фруга и скорбь о «юных листьях». — Мои статьи. Начатые «Думы о вечном народе». — Литературные инциденты; полемика с «отрицателем голуса» из сионистского «Рассвета»; серьезный обмен мнений с Ахад-Гаамом: «Отрицание голуса» и «Утверждение голуса», — Финал драмы в «Еврейской энциклопедии»; журнальная рецензия и пострадавшее русское издание Ренана, — Трехмесячник «Еврейская старина» под моей редакцией, мои сотрудники, Ропот строителя, вынужденного возить камни. — Плохое ведение дела на Курсах востоковедения. — Летние думы и лесные молитвы в Финляндии. Обет возвращения к историографии. — Цензурные опасения: богохульство и оскорбление величества. — Кризис в «Еврейском мире» и мой выход из редакции. Уход из общественных организаций ради исполнения обета.


1909 год прошел у меня в разнообразной работе, но в стороне от моего главного плана. Все мое время было поглощено участием в двух периодических изданиях: в литературном ежемесячнике «Еврейский мир» и в научном трехмесячнике «Еврейская старина». Оба издания имели целью поднять уровень русско-еврейской литературы и науки. Кому же могло тогда прийти в голову, что мы строим, здание, которому через десять лет предстоит полное разрушение?..

Давно уже занимала меня и моих друзей мысль о заполнении пустоты, образовавшейся с прекращением. «Восхода», где в течение четверти века сосредоточивались наши лучшие литературные силы. Меня манила надежда, что новый журнал будет органом, того национально-прогрессивного объединения, которое мы пытались создать и в Союзе полноправия, и в «Фолкспартей». И когда группа лиц различных направлений предложила мне участвовать в редакции нового журнала, я не мог устоять против искушения. Я согласился быть крестным отцом новорожденного чада и даже придумал для него имя: «Еврейский мир» — символ идеи мирового еврейства. Энергичному А. Ф. Перельману удалось составить издательскую группу для журнала, а я помог ему в составлении редакционной коллегии. После долгих переговоров эта коллегия сформировалась в следующем междупартийном составе: я в роли председателя и Ан-ский от «Фолкспартей», Л. Сев и М. Тривус от «Народной группы», сионист В. Португалов{482}, член «Демократической группы» А. И. Браудо и примыкавший к «Фолкспартей» Перельман в секретариате. Много времени отнимали редакционные заседания, где приходилось устанавливать «равнодействующую» между различными направлениями; эта линия совпадала большею частью с направлением «Фолксапартей», и мне поэтому досталась руководящая роль. Тем не менее бывали частые конфликты, особенно с упорным Севом. Помню эти бурные заседания, происходившие в конце 1908 г. на моей квартире на Васильевском острове, а с начала 1909 г. в помещении редакции при типографии «Общественная польза», в знакомом литературному Петербургу доме на Б. Подьяческой, выходившем острым углом на Фонтанку. Споры возникали обыкновенно по поводу ежемесячных политических обзоров, которые читались в рукописи или в корректуре в наших заседаниях, или по поводу помещения публицистической статьи с партийной окраской.

Состав сотрудников «Еврейского мира» был весьма почтенный. В отделе беллетристики фигурировали Менделе, Перец, Фруг. Помню, с каким волнением читал я в первой книжке журнала посвященное мне Фругом стихотворение «Молодняк»:

О, кто же нам придет на смену, старый друг?

И в утро ясное и в темный час ненастья

О чем он шелестит, наш молодняк вокруг?

Какой готовит плод и ждет какого счастья?..

О, листья юные! В морозы и в туманы

Их рост лелеяли мы в муках и слезах,

А нам так чужд порой и темен шум их странный...

Кто мог подсказать поэту-другу мои думы о нашем «молодняке», мою личную и общественную скорбь о «юных листьях», срываемых с нашего вековечного дерева?.. Мы только случайно встретились незадолго перед тем на литературно-музыкальном вечере в пользу нашего Литературного общества, где Фруг прекрасно декламировал свои русские и еврейские стихи. Он жаловался на тяжелую болезнь почек, которая скоро заставила его покинуть Петербург и уехать на юг. А теперь мы, постоянные соседи по старому «Восходу», встретились так грустно на страницах нового журнала, и каким-то реквиемом звучали дорогие мне строфы в послании друга... Фруг прощался с Петербургом и уходил на покой в тот момент, когда я туда возвратился и вошел в самую гущу общественной и литературной жизни.

На первых порах я часто печатался в «Еврейском мире». В первых книжках журнала были помещены мое обширное введение в новейшую историю, под заглавием «Еврейский мир накануне 1789 года», вышеупомянутый реферат «Гуманизация и национализация» и начало серии статей под заглавием «Думы о вечном народе» за подписью Historicus. В форме шопенгауэровских «Паралипомена» я хотел давать от времени до времени результаты моих размышлений о высших проблемах еврейства, на основании беглых заметок в записных книжках. В первой статье я проводил мысль, что исторически обоснованная вера в вечность еврейского народа может заменить свободомыслящему еврею веру в личное бессмертие и таким образом вернуть его к первоначальной библейской идее коллективного бессмертия. Эти «слова верующего» весьма характерны для тогдашней стадии развития моего миросозерцания, когда душа цеплялась за национальную догму как за суррогат религиозной догмы. Первая статья «Дум» оказалась и последнею. Продолжению помешали большие работы. Мечтаю о таком продолжении в отделе «Размышлений», в конце настоящей «Книги жизни», когда я уже сам буду стоять на пороге неведомой вечности...

Расскажу о нескольких литературных инцидентах в связи с моей годовой работой в редакции «Еврейского мира». Петербургский еженедельник сионистов «Рассвет», под редакцией А. Д. Идельсона, принял в то время боевую позицию по отношению ко всем остальным направлениям. Я хорошо знал Идельсона как соседа по Васильевскому острову и встречался с ним в разных собраниях: он был остроумный собеседник, анекдотист, насмешник, но когда он эти свойства проявлял в серьезной публицистике, он становился часто несносным. Он превращал в фельетон самую серьезную проблему и нередко высмеивал то, что и для него как отличного знатока еврейства должно было быть дорого. Так, он в длинном ряде статей осмеивал наши культурные организации того времени, единственно положительное, что осталось у нас от завоеваний 1905 г.: Литературное и Историческое общества, энциклопедию и Курсы востоковедения. То был самый дурной тон в сионистской пропаганде «отрицания голуса». Возмущенный этим циничным отношением к нашим идеалам, я поместил в февральской книге «Еврейского мира» заметку под заглавием «Нигилизм или одичание?», подписав ее самым глухим псевдонимом Аяк Бахар (известная анаграмма еврейского алфавита). Я говорил там о нигилизме «отрицателей диаспоры», которые не признают ничего из созданной ею тысячелетней культуры, кроме тоски по Сиону. Заметка, хотя и резкая по тону, была весьма солидна но своему материалу: массе цитат из статей Идельсона, писавшего под псевдонимом Ибн-Дауд, Давидсон и другими. Сотрудникам «Рассвета» этот удар попал не в бровь, а в глаз. Посыпались ругательные статьи против «Еврейского мира». На первых порах тайна псевдонима Аяк Бахар не была раскрыта, но впоследствии, когда она раскрылась, в «Рассвете» стали применять ко мне оригинальную систему бойкота: всячески замалчивали мое выступление в литературе или в публичных собраниях, избегали упоминать об Историко-этнографическом обществе и редактируемой мною «Еврейской старине», а если говорили, то холодным или враждебным тоном. Надо, впрочем, упомянуть, что и многие сионисты были недовольны партийными крайностями редактора «Рассвета».

Этой вынужденной примитивной полемике я хочу противопоставить поистине рыцарский публичный спор — вернее, продолжение старого спора — между Ахад-Гаамом и мною на ту же тему: отрицание голуса. В журнале «Гашилоах» появилась тогда статья Ахад-Гаама «Отрицание голуса» («Шелилат га-галут»), составляющая ответ на одно из моих «Писем о еврействе» («Нация настоящего и нация будущего»), где я упрекал Ахад-Гаама в непоследовательности: кто признает Палестину лишь притягательным духовным центром еврейства, не может отрицать автономиям в диаспоре, то есть на всей периферии, которая количественно всегда будет неизмеримо больше центра. В своем ответе Ахад-Гаам сделал один шаг навстречу мне. Он установил различие между объективным и субъективным отрицанием голуса: нельзя игнорировать диаспору не только теперь, но и в далеком будущем, а можно только признавать такую форму жизни ненормальной. На эту статью, написанную с тонким анализом и в лаконическом ясном стиле Ахад-Гаама, я ответил тоже короткой статьей «Утверждение голуса» («Еврейский мир», 1909, кн. 5). Я доказывал, что если положение диаспоры ненормально, между тем как сама диаспора неизбежна, то нужно по мере возможности нормализовать это положение теми средствами, которые современное правосознание дает в руки национальным меньшинствам во всех государствах; теоретический монизм Палестины, даже ставшей духовным центром, не устоит против фактического дуализма Палестина — диаспора. В связи с этим я возражал против отрицательного отношения моего оппонента к «жаргону» и доказывал, какой грех берут на душу те, которые пренебрегают «могучим орудием нашей автономии в диаспоре: народным языком семи миллионов евреев». Статья Ахад-Гаама и мой ответ представляли собою скорее мирный диалог, чем полемику, и я рекомендую этот диалог как образчик честного спора между идейными противниками, которые, впрочем, имели много точек соприкосновения в своей идеологии.

В то время разыгрался финал моей драмы с «Еврейской энциклопедией» Эфрона. После моего ухода в этом издании частично изменился состав редакции: мое место в общей редакции занял рядом с Каценельсоном Д. Гинцбург, а в редактировании европейского отдела д-р М. Вишницер и С. Лозинский{483}; библейский отдел перешел к молодому адвокату Г. Красному{484}. Барон Гинцбург, конечно, только номинально фигурировал на заглавных листах каждого тома (с IX тома его заменил А. Гаркави); Вишницер был полезен в компилятивных работах, но еще нуждался в исправлении русского языка (он раньше писал по-немецки), а Красный был очень далек от необходимой для энциклопедии научной осторожности в выводах. За эти недостатки ухватился рецензент второго тома энциклопедии, некий С. Марголин{485}, поместивший статью о нем в «Еврейском мире». Строгий критик привел ряд цитат с целью доказать свою эрудицию путем оспаривания эрудиции критикуемых авторов, и мне пришлось кое-где смягчить его резкие отзывы; от себя я прибавил характеристику «Джуиш энциклопедиа», на которой базировалось русское издание в большей части статей, Обширная рецензия, подписанная Эмден, была воспринята болезненно и главным редактором, и издателем энциклопедии. Каценельсон напечатал в газете «Фрайнд» письмо с протестом против рецензента, который разобрал его статью «Ам-Гаарец» так, чтобы «самого автора выставить ам-гаарецом», и вообще искал грехов с целью опорочить всю энциклопедию. Жаль было видеть огорчение доброго Каценельсона, и я потом очень сожалел, что еще более не смягчил резкостей Марголина; еще досаднее было то, что меня самого как ушедшего редактора могли подозревать в желании свести счеты с прежними, коллегами. Во всяком случае, я нес ответственность за рецензию как редактор научного отдела «Еврейского мира».

По-своему, по-купеческому, реагировал на рецензию издатель Эфрон, боявшийся, что неблагоприятный отзыв повредит сбыту энциклопедии. Он объявил мне в письме, что решил приостановить издание ренановской «Истории Израиля», первый том которого (содержавший два тома французского оригинала) вышел в переводе моей дочери под моей редакцией. Эфрон думал этим сугубо наказать меня за неприятную рецензию, но потом оказалось, что он наказал только себя и еще больше читателей Ренана в русском переводе. Второй том компактного русского издания (III–V тома французского оригинала) вышел в 1911–1912 гг. под редакцией С. Лозинского и некоего И. Берлина{486}, из которых первый знал европейские языки, а второй едва ли в достаточной степени (это был весьма начитанный иешиботник, писавший хаотические статьи для раввинского отдела энциклопедии). Когда этот том Ренана позже попал в мои руки, я просмотрел там несколько десятков страниц и ужаснулся: оказались невероятные курьезы. Стих «Шма Исраэль» вышел в переводе Ренана в таком виде (II, 106): «Слушай, Израиль: Ягве, наш Бог, есть совершенно короткий Ягве». Я сейчас догадался, что переводчик так передал французскую фразу Ренана, который вместо «единый Ягве» употребил хлесткое выражение Jahve tout court, что означает «Ягве попросту, без оговорок». В другом месте (II, 108) Моисеева заповедь: «Явись к судье, который будет в то время» (в Ханаане) была передана так: «изложить свое дело... судьбе времен», ибо так понял переводчик французские слова juge du temps. Много еще таких курьезов было рассеяно в просмотренных мною страницах, и я уверен, что во всем втором томе их можно будет насчитывать сотнями. Так писались и редактировались русские переводы классических трудов даже в крупнейших издательствах. Переводили часто учащиеся, плохо знающие иностранный язык, значившиеся на заглавных листах редакторы не читали рукописей и корректур или читали на пробу лишь отдельные страницы. Так поступали даже известные профессора, получавшие редакторский гонорар только за свое имя на заглавном листе. Что же говорить об изданиях несолидных фирм и неведомых редакторов! В одной из рецензий «Еврейского мира» в том же году мне пришлось отметить изданный в Одессе русский перевод большой «Истории евреев» Греца, полный искажений немецкого текста, и сплошь безграмотный.

Большую часть своего времени я отдавал трехмесячнику Историко-этнографического общества, «Еврейской старине». Мы с самого начала решили в комитете, чтобы в журнале печатались исследования только по истории и этнографии польско-русских евреев, так как эта область гораздо менее разработана, чем история евреев Западной Европы. И тут мне хотелось создать особый тип журнала, который был бы и строго научным, и вместе с тем давал бы импульс к тому «историческому мышлению, которое не уводит от жизни, а вводит в ее глубины, ведет через старое еврейство к новому, так чтобы в нашей стране новизна слышалась» — как я формулировал задачу журнала в предисловии к первой его книжке. Так как в России не хватало специальных научных сил, я привлекал сотрудников и из-за границы. С первых же книжек сделался моим постоянным сотрудником тогда еще молодой историк польского еврейства д-р Меир Балабан{487} из Львова, а по временам присылали свои статьи галицийские коллеги д-р Моисей Шорр{488} и д-р Шиппер{489}. Их статьи переводились с немецкого или польского на русский язык. Постоянными местными сотрудниками были: Ю. Гессен по истории русских евреев, д-р Вишницер по критике и библиографии, С. М. Гольдштейн по археологии, С. Ан-ский и С. Бейлин{490} по фольклору и д-р И. Тувим, переводивший для нас полный текст Литовского Пинкоса XVII и XVIII вв. на русский язык (его перевод помещался вместе с еврейским текстом в приложении ко всем книжкам «Старины»). Я помещал статьи и заметки почти в каждой книжке. Для первого выпуска я написал специальное исследование «Разговорный язык польско-литовских евреев в XVI и XVII веках», имевшее и живой интерес для занимавшей тогда умы языковой проблемы. На основании многочисленных документов, особенно из раввинских респонсов, я доказывал, что обиходным языком в ту пору был немецко-еврейский жаргон, идиш, вопреки мнению Гаркави и Бершадского, что евреи тогда говорили на языке страны, польском или русском. В отделе «Документы и сообщения» я помещал в каждой книжке «Старины» документы из своего архива и из присылаемых сотрудниками материалов с моими историческими объяснениями. В первых книжках печаталась одна из поданных в паленскую комиссию записок (о погромах 1881–1882 гг.) той же серии, к которой принадлежала и моя упомянутая выше записка 1884 г. (т. I, гл. 18). В предисловии к этому документу я рассказал об этом деле давно минувших дней.

Таким образом, с каждым выпуском «Еврейской старины» расширялся тот фундамент научных исследований и сырых материалов, на котором должна была строиться история евреев Восточной Европы. Эта работа меня захватывала до того, что мне некогда было делать свои короткие записи в дневнике. И когда я однажды после трехмесячного перерыва (20 апреля 1404) нашел свободную минуту для «отчета души», я себя спросил: «И что же, доволен я? Жизнь полна, делаешь любимое дело, осуществляешь идеал юности. Но отчего же я не только физически утомился, но и душа устала и не умолкает в ней ропот: не то, не то! Я созидаю Историческое общество, исторический журнал, который за полвека подготовит достаточно материала для еврейского историографа. Но не поздно ли для меня?.. Отдать теперь остаток жизни на свозку исторического материала и отказаться от надежды строить! Такое самопожертвование было бы еще разумно, если бы я видел за собою рать строителей, творцов. Но где они? Пока даже в „Старине“ вся тяжесть черной редакторской работы падает на меня одного, нет помощников, мало сотрудников, статьи которых не приходилось бы переделывать».

Немало забот доставляли мне Курсы востоковедения, наша «академия», которая помещалась в том же доме на 8-й линии Васильевского острова, где я жил. При Курсах было и маленькое общежитие для нескольких слушателей. При такой близости к «академии» чтение лекций меня не затрудняло, но эта близость открывала мне изъяны нашего предприятия, которые меня глубоко огорчали. Я читал в 1909 г. подробный курс древней истории на основании новейших исследований, очень интересовавший слушателей, но за моею спиною шептались в кругу «ректора» Давида Гинцбурга, что я сею ересь. Кроме двух курсов: моего и Каценельсона, да еще нового лектора Вишницера, читавшего по экономической истории евреев в средние века, в остальных был полнейший хаос. Лучшие слушатели жаловались мне на бесплодность лекций по «философии» и «литературе», где их кормили чтением отрывков из старых книг или перечислением источников. Чтобы установить контроль над преподавателями, я с большим трудом провел в педагогическом совете решение об экзаменах или коллоквиумах для слушателей в присутствии ассистентов. Барон Гинцбург и его камарилья понимали, что я имею в виду экзаменовать таким способом и преподавателей, но не могли противоречить. Я был ассистентом на некоторых экзаменах и вынес тяжелое впечатление. Из моих слушателей отвечали хорошо немногие (помню, между прочим, 3. Рубашова{491} и Рахиль Каценельсон, впоследствии поженившихся и ныне стоящих во главе Еврейской рабочей партии в Палестине); некоторые оказались недостаточно подготовленными к слушанию высшего курса вследствие недостатка общего образования.

Свободно предаваться размышлениям я мог только в летние месяцы в своем финляндском уголке, «где молчат люди и говорит природа». Опять появилась мысль о постоянной квартире в Финляндии. В ту пору мне пришлось повторить глубоко противный акт: подать в Министерство внутренних дел прошение о продлении срока жительства в столице еще на год. И я решил бросить жребий: просить о продлении на два года, и если разрешат — остаться в Питере, а если нет — переселиться в Выборг. Вероятность отказа была тогда велика ввиду реакционности третьей Думы и усиливавшейся юдофобской ярости «Союза русского народа», «опоры престола». Поэтому я был очень удивлен, когда в июне мне прислали извещение министерства о разрешении двухлетнего жительства «преподавателю Курсов востоковедения и редактору „Еврейской старины“». Таким образом, жребий выпал в пользу Петербурга.

В конце мая я сидел в час заката на берегу Кирка-Ярве и предавался воспоминаниям. Душа наполнилась неизъяснимым блаженством, и тут я постиг психологический закон «интеграции души» путем воспоминаний. «Великий праздник для души, — писал я, — обрести вновь кусок прежней жизни, реставрировать часть самого себя. Ибо душа есть совокупность пережитого, передуманного и перечувствованного. Воссоединение частей этой совокупности есть акт интеграции души». Это, конечно, не означало, что на лоне природы я весь отдавался созерцанию. Я и тут много работал. Вот запись о порядке моего дачного дня: «С утра, после первого обмена приветствиями с озером с балкона („белой дачи“), работа над редактированием „Еврейского мира“ и „Старины“, писание писем (корреспонденция с сотрудниками сильно разрослась), затем небольшая лесная прогулка до обеда. После дневного отдыха, в 5-м часу, получение почты, вносящей в эту тишину гул жизни: газеты, письма, книги, манускрипты. Погружаешься на пару часов в эти звуки из шумного мира, затем прогулка в лесу, изредка в лодке перед закатом, ужин и — долгое созерцание тайны белых ночей».

— Иногда я задавал себе вопрос, который часто ставился мне из разных кругов: правильно ли поступаю, что пишу для евреев на русском языке? Отмечая растущее дезертирство из еврейского лагеря ради карьеры, я писал: «Моя миссия — быть апостолом язычников, отчужденных от еврейства, — делается все труднее. Как часто, под влиянием таких картин или напоминаний извне, чувствуешь потребность бросить эту миссию и ее орудие — русский язык, начать писать на национальном языке для более здоровой части народа! Я лично нашел бы в этом перевороте глубокое нравственное удовлетворение, я приобщился бы к моим литературным предкам, творцам духа с библейских времен. Но кто будет пасти моих заблудших овец?..» В один сентябрьский день, совпавший с праздником Рош-гашана 5670 года, я снова, как два года назад, совершал по-своему лесное богослужение. Опять северный лес внимал звукам: «Не покидай нас в пору старости, когда наши силы на исходе — не оставляй нас!» Молился о том, чтоб мне дано было окончить заветный труд, прежде чем уйти из мира. И в непостижимой тайне сливался с шепотом сосен и берез грустный аккорд из нашего реквиема: «Человек как тень проходящая, как сновидение мимолетное». На коре березы, в конце маленькой лесной тропинки, записал я по-еврейски: «Здесь молился я дважды: в Рош-гашана 5668 и 5670, в полдень, когда пригревало солнце. 3.IX. 1909». У меня до сих пор сохранился этот кусок коры, срезанный позже при разлуке с Финляндией.

В один из таких моментов в лесном уединении я снова дал себе обет: с осени, по возвращении в город, ликвидировать все «посторонние» общественные и литературные дела, кроме «Старины», и с 1910 г. отдаться осуществлению большого историографического плана. А в осеннем Петербурге ждала меня не только работа, но и забота. В «Еврейском мире» вышел конфликт с цензурой. Была конфискована августовская книга журнала за статью «Синагога и церковь», компиляцию английского трактата, где непочтительно говорилось о христианской догматике и иконопочитании. Официальный редактор наш, Португалов, мог быть привлечен к ответственности по статье закона, карающей за кощунство или богохульство. Так как фактически я редактировал статью, то я решил заявить об этом при разборе дела в суде. К счастью, мне не пришлось посидеть в тюрьме. Выручил нас О. Грузенберг, которому еще в стадии предварительного следствия удалось добиться у прокуратуры снятия ареста с журнала и затем прекращения дела.

Через несколько месяцев появилась другая цензурная опасность. В последней книжке «Еврейской старины» 1909 г. были напечатаны в отделе материалов «Анекдоты о еврейском бесправии» известного фольклориста С. Бейлина. В одном анекдоте рассказывалось, как однажды, «по случаю коронования правителя, начало царствования которого ознаменовалось погромами и гонениями на евреев», хитроумный еврей произнес в общественном клубе тост за правителя и окончил, тыча пальцем в его портрет, кликом «ура!» (Hurra). Это слово, произнесенное с паузой между слогами, звучало по-древнееврейски как hu ra, то есть «Он — злодей!» В обществе этот анекдот рассказывался в связи с коронацией Александра III, и вся моя анонимика не помогла. Черносотенная газета «Земщина» подхватила его и напечатала заметку, что «жиды начинают поносить священную память царя Александра III» под именем «правителя, чье царствование началось погромами». Этот донос грозил тяжкими последствиями для нашего Исторического общества, для журнала и меня, его редактора. Мы уже приняли меры, припрятали оставшиеся экземпляры книжки «Старины» и готовились к защите. Но цензура не обратила внимания на злостный донос или решила, что неудобно создать судебный процесс, который только раскрыл бы перед обществом имя анонима в анекдоте. Гроза прошла мимо.

Осенью произошел в «Еврейском мире» кризис. Ежемесячный журнал был материально не обеспечен, так как имел недостаточное число подписчиков, и редакция решила превратить его в еженедельник, который чаще откликался бы на вопросы дня. Я присоединился к этому решению, но заявил, что в редакции еженедельника не могу участвовать, ибо это завлекло бы меня в публицистическую работу в ущерб научной. Велись переговоры об образовании хозяйственного комитета под руководством Винавера, который обещал составить денежный фонд для нового издания; из прежнего состава редакции намечались Сев, Шми, Ан-ский и я. Винавер обусловил свое участие в издательстве непременным моим участием, либо как главного редактора, либо как члена тесной коллегии, ибо считал меня более надежным арбитром при партийных коллизиях между редакторами. Он горячо убеждал меня не отказываться от этой роли, но я не мог идти против своего обета. Мой отказ повлек за собою и отказ Винавера и членов его «Народной группы», Сева и Шми. Новая редакция еженедельного «Еврейского мира» составилась из членов «Демократической группы» А. Браудо, моего бывшего одесского оппонента Я. Сакера и сына покойного редактора «Восхода» Г. Ландау{492}; из примыкающих к «Фолкспартей» там остались Ан-ский и Перельман. Я обещал им лишь редкое сотрудничество. Вслед за тем создала свой еженедельник и «Народная группа»; он назывался «Новый Восход» и должен был выходить под редакцией Сева. Здесь меня тоже просили дать свое имя для списка сотрудников. Ради памяти старого «Восхода» я бы это сделал, но не мог решиться на участие в партийном органе после того, как обещал сотрудничество в коалиционном «Еврейском мире». Так появились в начале 1910 г. сразу два еженедельника, нередко полемизировавшие между собою. Оба были содержательны и интересны, но «Еврейский мир» должен был бороться с финансовыми затруднениями и мог продержаться только немногим более одного года, между тем как «Новый Восход», дефицит которого покрывался винаверовской группой, просуществовал еще почти десять лет, до уничтожения русско-еврейской свободной печати при торжестве большевизма.

Моя борьба с соблазнами общественности продолжалась. Со времени прекращения Союза полноправия Винавер не переставал думать о создании другой межпартийной организации, которая вместе с еврейскими депутатами Думы могла бы претендовать на представительство еврейских интересов. В ноябре 1909 г. Винавер и Слиозберг созвали в Ковне совещание представителей партий и нотаблей некоторых общин для выработки программы деятельности нового союза. Я не мог участвовать в ковенском съезде, так как был переобременен работой, но мои друзья из «Фолкспартей» там были. Были и сионисты, но они из соображений партийных амбиций больше мешали делу, где инициатива исходила от «Народной группы». Совещание выработало особый статут и избрало центральный комитет с экзекутивой в Петербурге; в числе избранников оказался и я. Винавер торжествовал. Помню, как он по возвращении из Ковны вбежал в мой кабинет с радостной вестью об образовании новой организации под именем «Ковенский комитет» и на радостях даже расцеловался со мною. Видно было, как дорога ему эта идея объединения общественных сил под его руководством. Увы, ему не суждено было много радости от новорожденного союза. Сионисты стали в оппозицию к Ковенскому комитету, где «групписты» составляли большинство, и настаивали на сохранении прежнего «придумского» совещания. Эти мелочные партийные дрязги я пытался устранить и потратил ряд вечеров в заседаниях на бесплодные старания примирить соперников. Сам же я заявил о своем выходе из обеих организаций, исключительно по личному мотиву: потому, что не могу совместить участие в них с предстоящим усилением моей научной работы. В то же время я получил отпуск и от центрального комитета Литературного общества, где уже давно манкировал обязанностями председателя. Я уступил место товарищу председателя С. Гинзбургу. Выбросив, таким образом, весь балласт, я, прежде чем начать «новую жизнь», уехал на отдых в Одессу (21 декабря 1909).

Книга девятая. В полосе историографии (Петербург — Финляндия, 1910–1914)